Затишье
Шрифт:
— Напишем, — с сомнением сказал Силин, — да будут ли читать?
— Будут, капитан обещал — будут!
Назначив грамотеям сроки, разошлись поторжники по домам. А тем временем поднялась с постели Наталья Яковлевна Гилева. Поднялась, черный платок надела на седые нечесаные волосы, взяла в руки батожок, которым в последнее время подпирался старый Мирон, и тихонько вышла за ворота. Все слышала она в ту ночь: и как подъехала карета, и как выбежала в сенцы Катерина, и что крикнул на прощанье Константин Петрович. Выкатилась тогда из потухших глаз слезинка, просветлила душу.
Шла одиноко под гору тем извечным путем, которым проходила в крепком семействе своем
Но не было чуда. Спустилась Наталья Яковлевна под гору, перекрестилась на церковные главы, остановилась у заводоуправления. Выскочил старик сторож, забормотал растерянно:
— Домой господин капитан ушедши. Почитай, сутки на службе пробыл. Слышишь аль нет?
Наталья Яковлевна слышала. Пошла по деревянному тротуару к дому, где жил капитан Воронцов. Дюжий швейцар отворил двери, зыкнул:
— Никого пущать не велено! Проваливай, мать, проваливай!
Легонько подтолкнул ее, а она будто и не почувствовала, двинулась вверх по лестнице, простукивая батожком ковровую дорожку.
— Вернись, говорю! — закричал швейцар, хватая ее за плечо.
Распахнулись вверху двери — Наденька удивленно в них выпрямилась.
— Я мать, — сказала Наталья Яковлевна.
Наденька закрыла лицо руками, потом ладонью дотронулась до ее платка, путаясь в длинном подоле платья, отступила. И Наталья Яковлевна оказалась в прихожей, и будто сама растворилась перед нею другая дверь. Капитан Воронцов с помятым в коротком провальном сне лицом, в халате до пят, туманными еще глазами вопросительно смотрел на нее.
— Возьми это, — протянула Наталья Яковлевна узелок.
— Что такое, что такое? Мне ничего не нужно.
— Возьми это.
Он развернул, увидел медаль на Станиславской ленте, деньги, схваченные бечевкою, — ссуду заводоуправления на похороны.
— Возьми и слушай… Сына своего, мужа своего отдала я тебе. Ничего более у меня нету. Но не внемлет господь моим молитвам, не помирает душа. Так отдай мне сироту бессчастного, за доброе сердце, за любовь к людям брошенного тобою в железо и мрак…
— Это что за сомнамбула? — воскликнул поручик Мирецкий.
Он стоял в двери, расставив ноги, держа в одной руке картуз, в другой сверток; белели крепкие зубы под раздвинувшимися в улыбке усами. Если бы пушка выстрелила в квартире Воронцовых, вряд ли это так потрясло бы Николая Васильевича, как этот внезапный смех.
— Хорошо, хорошо, я постараюсь что-нибудь сделать, — заторопился Николай Васильевич, — ты сейчас ступай с миром и помолись, чтобы полиция оказалась добросердечной. Григорий, — крикнул швейцару, — проводи!
Встретились глаза капитана с глазами старой женщины; он уже спокойно выдержал это, повторил:
— Бог милостив.
Она медленно пошла от них, постукивая батожком, не оглядываясь; спина ее с выпирающими под концом платка лопатками еще пуще согнулась.
— Да что же у вас произошло? — Мирецкий, улыбаясь, смотрел на Наденьку.
Прижав пальцы к вискам, она все так же стояла у стены. Воронцов был крайне обрадован, потирал руки:
— Ну идем, Владимир, идем, сейчас все объясню. Наденька, что же ты?..
Мирецкий взял ее руку, наклонился, поцеловал; рука была холодная, неживая.
— Так нельзя, ваше величество. Позвольте? — Он взял ее под руку, повел в комнаты. — Примите
от верного вассала. — Раскрутил сверток, протянул.Какая бы женщина не дрогнула, увидев такое чудо! В коробочке на вишневом бархате лежала сапфировая брошь. Теплое васильковое свечение исходило от камня, и глубина его казалась беспредельной. Воронцов на миг недружелюбно вскинул на Мирецкого зрачки, словно подарок уколол его. А Наденька порозовела, приняла коробочку, подала поручику руку; рука согрелась, на запястье билась голубая жилка. Тут же Наденька убежала примерить брошь, заранее угадывая, в какой дивной гармонии будет сапфир с ее глазами и волосами.
Прислуга тем временем уже управилась, Воронцов успел привести себя в порядок. Поручик развел руками: Николай Васильевич выпил с ним коньяку.
— Плохо? — угадал Мирецкий, закинув ногу на ногу, по-домашнему успокаиваясь в кресле.
— Весьма. Михаил Сергеевич говорил: нас обложили со всех сторон… И самое глупое — семнадцать орудий к черту! — Воронцов стиснул зубы, кожа натянулась на скулах. — Я не особенно верю в бога, но сам бог тебя послал.
Мирецкий посмотрел на ногти, качнул ногой:
— Не бог, скорее распутица, которая не за горами… С англичанами я договорился, станок нашли. Но акции нашего завода падают во всех смыслах. Промышленники считают его мертворожденным, военные зловеще выжидают.
— Ну, а ты, ты?
— Меня это не волнует.
— С чего вдруг разбогател? Королевский подарок.
— Пустяки. Я кое в чем помог американцам… А теперь рассказывай.
Слушал, разглядывая ногти, не перебивая, а когда Воронцов сердито замолк и налил коньяку, сказал:
— Если ты будешь оплакивать всякого червяка, попавшего под твои колеса, зарастешь травой. Посмотрел бы на мир: он мерзок, каждый старается выжить и пожрать за счет другого, никто не считается с тем, что остается за спиной. А всякие там идеи, слова — маскарад. Человек по природе своей лицедей. В колыбели он притворяется, чтобы вырвать у матери ласку, и, умирая, до последнего вздоха остается актером, старается играть главную роль в спектакле церковного обряда.
— Что же, я притворяюсь, что хочу построить завод?
— Разумеется, врожденное лицедейство выше разума, и ты не замечаешь, что руководит тобой. Посуди сам: ты притворяешься, выступая на кладбище и стараясь не быть похожим на других начальников или владельцев заводов, ты притворяешься перед этой старухой, притворяешься перед самим собой, будто сожалеешь о Бочарове. Бочаров тоже играл. И если роли ваши оказались из разных пьес, кому-то надо было переучивать или уйти со сцены. Добровольно никто не захотел. Тогда вступило право сильного, право того, на чьей стороне больше притворщиков. Иначе, Николай Васильевич, и быть не могло.
— Постой, но мне какая корысть! — перебил Воронцов.
— Оправдать доверие императора, доказать всему миру, что именно ты, капитан корпуса горных инженеров Николай Васильевич Воронцов, можешь в одиночку победить отлично слаженную машину Европы. О, корысть выражается не только в золоте и чинах, хотя то и другое придет и к тебе.
— Дай бог, чтобы другие так не думали!
— Мозг твой узок, специален, — продолжал Мирецкий, не слушая, — и не способен к анализу душевной жизни. Но если бы ты сумел заглянуть в свою душу, то сейчас бы понял, что последние неудачи завода волнуют тебя совсем не потому, что они — неудачи, а потому, что боишься прослыть пустозвоном и перед государем, и перед своей супругой. И ты бы сказал себе: «Никто на заводе не может быть более правым, чем я, потому что вижу главную цель».