Затишье
Шрифт:
Только про Паздерина выговорились, за вешними водами — новый слух: дескать, не то поляк, не то немец покушался на особу государя-императора. Тут-то уж, конечно, не наговоришься; Чикин-Вшивцов разом отучит. Да и вообще дело это темное, не нашего ума. Лишь бы нас не трогали.
Но последний слух — прямо в Мотовилиху. Евстигней Силин сидел в вечерней тени от своего дома на завалинке рядом с Епишкой, думал. Епишка вертелся, шмыгал носом, наскакивал с рассуждениями, Силин молчал. Осуждал Епишку: не мужик — попрыгунчик, козявка. Дома — шаром покати, в огороде репей да лебеда, опилки да стружка. Не в коня корм. А ведь вместе начинали с землянок. У Силина огород, хоть и жара, — в крепкой ботве. Жена
Однако же Силин — не Паздерин. Своими не гнушался, Епишкиных ребятишек подкармливал. Только пенял своим сельчанам, когда всех, кто писал к губернатору, настращал заводской пристав:
— Куда против властей полезли? Коли не повинен Константин Петрович, сами выпустят.
Мужики прятали глаза, лезли пальцем в бороду. Один Епишка взъелся:
— Здрасьте все рядышком. Тебе-то, небось, теперя с начальством кумиться сподручней! Ты, едрена вошь, память-то заел! За кого Бочаров Костянтин Петрович мается?
Силин отмахнулся от него, как от слепня. Однако слова Бочарова на кладбище все еще беспокоили: верно ведь говорил, ой как верно.
— Да что же это выходит, — вслух сказал Силин, — строили, строили, себя не щадили, а теперь — закрывать, нас по миру?
— С хозяйством-то тебе бяда, — посочувствовал Епишка. — То ли дело мне: лег — свернулся, встал — встряхнулся и айда.
К дому не спеша, поплевывая в пыль, подходил знакомый парень с заячьей губой. Приподнял картуз, платком в горошек вытер лоб:
— Дозвольте с вами в холодке посидеть?
— Садись, места много, — сказал Епишка.
Парень достал папироску, задымил. Жидкие усы, едва прикрывавшие уродство, раздвинулись:
— Погодка нынче — жарит и жарит.
— А тебе-то что за печаль, — нахмурился Евстигней.
— Парни у горнов в обморок падают.
Помолчали. Силин мастеровых, пришедших с других заводов, не то чтобы недолюбливал, скорее — жалел. Бесхозяйственные они люди, к земле неспособные, живут одним днем. А теперь думал: закроется Мотовилиха, им легче, пожалуй, искать другие места. Силину же с Епишкой и податься некуда. Неужто снова в Кулям! От такой мысли Силин даже затосковал.
— А ведь я к вам по делу, — зашевелился парень. — Порешили мы, как прибудет капитан, всем собраться и заявить ему: мол, с закрытием завода не согласны и никуда не уйдем. Мы строили завод и вроде бы он, как говорится, наш кровный. Справедливо, Евстигней Герасимович?
— Сейчас на Вышку поскачу, — встрепенулся Епишка, — там у меня много дружков. Они завсегда к справедливости.
— Не стрекочи, — Силин дернул его за рубаху, — а власти как?
— Что власти? — Парень, видимо, к такому вопросу не был готов, замялся. — Власти, они что? Для них же пушки работаем.
Силин долго разглядывал крапиву, и без поливки буйно растущую под Епишкиным забором. Посомневался опять:
— Тогда чего же завод закрывать собираются?
— Вот об этом мы и спросим капитана. Ну, так как скажешь, Евстигней Герасимович?
Собрав морщины на лоб, Евстигней посмотрел на рыжие от пыли сапоги парня, покосился на дымок папиросы, зависший в тяжелом воздухе.
— Верно вы рассудили: спросим.
Парень снова приподнял картуз, погасил о каблук папиросу, бросил в пыль на дорогу. Епишка бойко побежал под гору, посверкивая гривенниками — дырками в портках. Силин поднялся, глянул в сторону завода и вдумчиво, с верою перекрестился…
Никита
Безукладников выключил станок, вытер лоб и губы тыльной стороной замазанной ладони. Рубаха длинно пристала к спине. Здесь жарко, а в литейке сейчас — пекло. Мастеровые наливаются водой, она из-под мышек течет ручьями. Но даже от этого не откажутся: иначе нищета, конец. Нет, нельзя допустить, чтобы завод закрыли, никак нельзя! Может быть, слухи пустые, дай-то бог! Но по всему складывается, что нет дыма без огня. Неудачи с испытаниями были, и правительство передало заказы другим. Сейчас мы снова наладились, да, видимо, опоздали. Опять начнется: коренных, может, и оставят, пришлые же с отчаянья на них поднимутся. Не туда бы силы, не туда, а на протест. Хотим работать!.. Кто же он теперь, сам Никита? Пришлый или коренной? С огородом, с коровой!.. Правда, сейчас маята: Катерине управляться трудно, уже затежелела первенцем; говорит — надо корову продать. Наталья Яковлевна словно и не слышит их разговоров, часами сидит у окошка, опираясь обеими руками о батог, чего-то ждет. И куда ни кинь — одна надежда на завод, на заработки. «Так пришлый я теперь или коренной? — думает Никита. — Ни тот, ни этот, а просто мотовилихинец. И за всю Мотовилиху в ответе».Получалось, будто Бочаров передал ему наследство. Деньги Константина Петровича спрятаны до поры до времени в надежное место: в чулане, в пазу между бревнами, за мохом. Никита не знал, что с ними делать. Может, появятся грамотные разумные люди, вроде Костенки или Бочарова, научат. Пока Никита понимал лишь одно: отстоять завод надо и никто в Мотовилихе против этого не пойдет. Поговорил с парнями, с дружками своими, с которыми, по женатому своему положению, теперь виделся только в цехе, и не ожидал, как всех это взбудоражит.
В цехах только и разговоров, что о сходке да капитане. Мастера надорвали горло, трясли штрафными журналами, заведеными без Воронцова заботами конторы, но сами были в сомнении: как накажешь человека, если он хочет работать?
Пристав на всякий случай держал полицию наготове, но бунт или не бунт замышляет Мотовилиха, тоже решить никак не мог. Ехать за советом в Пермь остерегался: нечего раньше времени выставляться. Приходилось ждать капитана.
В землянках на Вышке, в домах нагорной Мотовилихи, в кабаках и меблированных комнатах Большой улицы, в богадельне и в церкви, у горнов, станков и паровых молотов ожидали капитана. Мальчишки выбегали к самому кладбищу. Поджимая посеченные цыпушками пальцы босых ног, по-воробьиному попрыгивая в жгучей дорожной пыли, глядели вдоль редколесья.
Наконец, показалась лошадь, городской кучер на козлах, а в коляске — сам начальник и строитель завода. На нем белый картуз, белый сюртук в бурых пятнах пыли. Одни мальчишки побежали за коляскою, чихая и отплевываясь, другие, быстроногие, напрямки росились к заводу.
Будто бикфордов шнур вспыхнул и огонь побежал по цехам. Без гудка, без приказов ринулись мастеровые на площадку. Замелькали бороды, черные лица, мокрые рубахи, запоны. Сталевары оставили у печей дежурных, чтобы не посадить «козла», кое-кто, екая кадыком, глотнул воды из ведра и — вон из пекла.
Сотни людей, толкаясь разгоряченными телами, удушая друг дружку кислыми запахами пота и окалины, кружили по площадке. Внезапно заорали охрипшие голоса, толпа принялась раздаваться, будто раскалывалась слоями. Поторжники на плечах несли коляску. Капитан сидел в ней, покачиваясь, щека его дергалась, глаза побелели. Кучер бежал сзади, хныча со страху. За ним топотали полицейские, сам пристав, мокрые, словно загнанные лошади еще не понимая, чем это может обернуться.
Осторожно, будто стеклянную, опустили поторжники коляску на землю, капитан встал, поднял руку; с картуза посыпалась пыль.