Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дело в том, что сегодня за обедом, пока я жевал и вслушивался в себя, меня захлестнуло воспоминание об одном совершенно забытом эпизоде. Я вспомнил, как однажды выступил в качестве защитника одного нашего солдата на военном суде в Этре.

Как-то вечером, после работы, в нашем бараке разнесся слух, что в первом взводе отмечен случай нарушения дисциплины. Дежурный унтер-офицер, тот самый Бауде, с отвислыми, как у старого пса, щеками, уже рапортовал об этом своему начальству. Один из самых долговязых солдат первого взвода, гамбуржец Гейн Юргенс, после разгрузки второго поезда с боеприпасами заявил, что с него хватит, сегодня он больше работать не желает. Два поезда они уже одолели: один — рано утром, второй — после обеда. Около шести вечера взводу снова было приказано отправиться на разгрузку еще пяти

вагонов; тут Гейн и воспротивился, сказал, что никуда из барака не пойдет. Двенадцать часов отбарабанили, больше он не в силах. Если другие в состоянии — пожалуйста, на здоровье. Товарищи по взводу уговаривали его, как больную лошадь, затем оделись и вышли из барака. Гейн Юргенс остался. Взводный унтер-офицер, такой же долговязый, как сам Юргенс, быть может, добрым словом и сломил бы его упрямство, но, к сожалению, он отправился после обеденного дежурства в Флаба или в Виль, где саперы выставили угощение. Беда и пришла.

В нашем бараке оживленно обсуждался поступок Гейна. Одни с пеной у рта доказывали, что долговязый гамбуржец действовал не по-товарищески по отношению к солдатам своего взвода, гамбуржцам или негамбуржцам — все равно; ведь он взвалил на их плечи свою долю работы. Другие, в том числе Паль, возражали. Не хватит ли, говорили они, десятичасового рабочего дня для Гейна Юргенса — шахтера и члена профессионального союза? Конечно, говорили первые, в мирное время хватило бы и девяти часов труда. Горе в том, что сейчас война, а об этом пустячке Гейн позабыл. Я очень хорошо помню, как Карл Лебейде, который собрался поиграть в скат и уже сдал карты, снова смешал их, предложил своему соседу Рейнгольду занять его место, нахлобучил на голову бескозырку и вышел из барака — очевидно, с намерением досконально разузнать все на месте.

В те минуты я больше был занят мыслями о Кройзинге, чем своим окружением. Поэтому я отмахнулся от истории с Юргенсом, надел свою тиковую куртку и сел под стенкой барака лицом к шоссе покурить трубку. Мне пришло в голову, что, может быть, следовало бы поймать нашего связного и расспросить, что же на самом деле произошло в Билльском лазарете с юным Кройзингом. Я лихорадочно размышлял о несостоявшемся военном суде и о том, как войти в соприкосновение с офицером, членом суда. Мне, разумеется, и во сне не виделось, что я столкнусь с этим учреждением, и довольно скоро…

Так вот послушайте, как все это произошло. Пять дней спустя в нашей зарядной палатке появился великан Бютнер. Он отозвал в сторонку своего товарища Карде и обменялся с ним несколькими фразами, после чего Карде подошел ко мне.

— День будет жаркий, — сказал он, — выйдем на воздух, освежимся.

И вот, стоя в короткой тени, отбрасываемой палаткой, и глядя вдаль, на Романь, Карде спросил, не соглашусь ли я оказать услугу камраду Бютнеру и первому взводу.

— Вы ведь кандидат на судебную должность, Бертин, — сказал Карде на своем саксонском наречии, отнюдь не резко выраженном, смягченном интеллигентной манерой. — Солдат первого взвода Юргенс предается военному суду, который состоится через несколько дней. Юргенс имеет право потребовать защитника. Можем мы назвать вас в этом качестве?

Я переводил глаза с Карде на Бютнера, чаще останавливая взгляд на Бютнере, который был на голову выше меня.

— Почему же нет? — тотчас ответил я. — Я имею право выступать в качестве защитника. А обвинительный акт уже вручен? Где можно с ним познакомиться?

Карде, в ту пору еще не лишившийся ноги (четыре месяца спустя ему оторвало ногу внезапным взрывом снаряда, который считался разряженным), крепко пожал мне руку. Бютнер, улыбнувшись во все свое детское лицо, несколько раз кивнул мне; что касается обвинительного акта, то он вместе с писарем Дилем в два счета это дело уладит.

И мы расстались. Я вывинчивал капсюли из стреляных гильз, которые мне подложил за время моего отсутствия сосед, и в груди у меня, пока я старался наверстать упущенное, творилось бог знает что, как вы легко можете вообразить. Мне предстояло соприкоснуться с военным судом, увидеть, с какого рода людьми приходится там иметь дело. И не Кройзинга я буду защищать, а Гейна Юргенса, который отказался выйти на работу.

Карл Лебейде сообщил нам, что сначала весь первый взвод был отчаянно восстановлен против Гейна, но, когда

Гейна посадили под арест, многие задумались. Какой уж теперь смысл сажать Гейна за решетку? Кто возместит первому взводу ту долю труда, какую несли на себе при разгрузке плечи и руки Гейна? Не умнее ли было бы посмотреть на это дело сквозь пальцы? Зачем только поручать команду такому тупице, как Бауде! И Карл Лебейде прибавил:

— Ввиду того что никто из этого взвода долговязых не пошевелил мозгами насчет случая с Гейном, я позволил себе задать им скромный вопрос: не стоит ли с точки зрения рядового солдата выпить рюмку водки за то, чтобы все разгрузочные команды в Верденском секторе последовали примеру «преступника» Гейна Юргенса? И не только по эту, но и по ту сторону фронта и таким образом прекратили бы этот фейерверк, пальбу друг в друга и взаимное смертоубийство, и не только на один этот вторник, а на все дни, значащиеся в календаре? Кой у кого началось, кажется, некоторое просветление в мыслях. Но большинство кричало: «Пусть начнет француз!» А когда я скромно спросил, кто, собственно, топчет вражескую землю, мы или француз, некоторые с остервенением предложили мне убраться, что я и сделал. Высокий рост, подумал я, мешает развитию телячьих мозгов, прикрытых бескозыркой.

По поводу моей роли как защитника Гейна высказывались различные мнения, но мне было все равно. У Гейна, по-видимому, корнеплод не решился на благодетельное расщепление, которое я заметил у себя. Гейн позволил себе роскошь дать волю своему возмущению. Член профессионального союза, воспитанный в определенном политическом духе, он со своей точки зрения был вполне прав, когда настаивал на девятичасовом рабочем дне, за который так упорно боролись гамбуржцы. «Да, — думал я, в кратких словах передавая моему соседу Хольцеру, зачем ко мне приходили. — Во времена Аристофана частное лицо, афинянин, мог заключить мир, что послужило почвой для создания комедии, которая вот уже два тысячелетия вызывает смех и восхищение зрителей. У нас это запрещено, во-первых, потому что этот реальный мир запутался в бесчисленном множестве тесно переплетающихся нитей: тут и экономика, и обязанности гражданина, и классовые границы, и политика».

Туго завинчивая гайку, Хольцер сказал:

— Твое дело добиться лишь признания смягчающих вину обстоятельств; классового правосудия тебе не одолеть. Это не под силу ни Либкнехту, ни Гаазе, так что для тебя здесь никакого позора не будет. — Помолчав, он прибавил нечто весьма странное, в ту пору непонятное мне: — Если после войны социал-демократы не смогут добиться отмены трехстепенного избирательного права, меня больше в Пруссии не увидят. В Соединенных Штатах инструментальщики тоже нужны, а научиться кое-как калякать по-английски я, пожалуй, еще смогу.

— Нынче, — добавил Бертин, оглядывая комнату, точно возвращаясь после отлучки, — нынче Хольцер, конечно, сказал бы, что он отправится в Россию, к ленинцам. Очень мне любопытно, какова судьба его. Был он дельный, крепкий парень, сероглазый, с золотистым чубом. Среди русских, как они нам рисуются, он бы внешне ничем не отличался.

Вечером, после работы, чуть отдохнув и умывшись, я пошел к караулке. С одной стороны к ней примыкал санитарный пункт, с другой — камера, где сидели заключенные. Меня сопровождал писарь Диль, молчаливый темноглазый человек, несколько прыщеватый. Частое пребывание под одной крышей с господином Глинским, видимо, не шло ему на пользу. По профессии он был школьный учитель родом из Ратенау. Диль, значит, представил меня, хотя необходимости в этом, пожалуй, не было: дежурный унтер-офицер Кроп был обо всем точно осведомлен — суды-пересуды за трактирными столиками сделали свое дело.

Мой подзащитный сидел на нарах в изрядно-таки темной камере, с которой мне привелось позднее хорошо познакомиться. Через несколько минут я привык к полумраку и увидел худое лицо и на нем пару небольших горящих глаз, глядевших на меня в упор.

Его первые слова, когда я закрыл за собой дверь, были:

— Курево, брат, есть? Эта банда, именуемая моим взводом, не поддерживает меня, ничего мне не присылает. Заячьи души, все как один!

Я вынул из кармана десяток сигарет, выданных нам несколько дней назад, и щелкнул зажигалкой. Он закурил сигарету, я трубку. Табачный дым поплыл через крохотное оконце в бирюзовый вечер.

Поделиться с друзьями: