Затишье
Шрифт:
— Слава богу, — вздохнул он, — хоть бы дальше не хуже было! Русские знают, с кем имеют дело. Им известно, что большинство рейхстага с удовольствием свернуло бы голову курочке и съело бы ее, но без кровопролития. Самоопределение народов! Мир без аннексий! Матросы из Вильгельмсгафена подхватили этот клич, так их и проучили. Вы же читали, что произошло в июле на кораблях «Фридрих Великий» и «Принц-регент Луитпольд»?
— А, вот откуда твоя картинная галерея! — Бертин, закуривая трубку, движением головы показал на картинки, украшавшие стену. — Я не знал, что вы, шварцвальдцы, так интересуетесь флотом. Можно подумать, что он плавает у вас на Боденском озере или что вы родом с поморья.
— Не прикидывайся дурачком, — нетерпеливо сказал Роберт, — будто тебе не известно, какие события там разыгрались в июле и августе?
Бертин, слегка смущенный, признался, что до него дошли только туманные слухи.
— Мы в Мервинске все это лето
— Вынесены и приведены в исполнение, — ответил часовщик. — Два зачинщика расстреляны, трое «помилованы» — смертная казнь заменена им пожизненной тюрьмой. А в общем мятежники получили четыреста лет тюремного заключения. Один из «помилованных» — вот этот, — он указал большим пальцем на матроса, заштрихованного синим карандашом, — мой шурин Ханнес Рикле, тоже из Пфорцгейма, как и я. Учился на ювелира, но сбежал. В двадцать лет ему обязательно захотелось в море, в широкий мир, посмотреть чужие страны, тропики, южные океаны, немецкий юго-запад. Теперь может изучать собственную камеру, безумец этакий.
— Пожизненное заключение? — переспросил Бертин и откинулся на спинку деревянного стула. Он заложил ногу за ногу и стал рассматривать носок сапога, покачивая им вверх и вниз. — Выручим твоего шурина по окончании войны, будь покоен.
Часовщик кивнул.
— Да, то же самое ты предсказывал Юргенсу, когда ему закатили два года тюрьмы. Видишь, что получилось на деле: штрафной батальон и туберкулез.
— Война-то еще не кончена, — с возмущением ответил Бертин. — Вот погоди, пусть только подпишут мир!
— Знаю, знаю, — сказал Мау, — вам в ваших канцеляриях мерещится, что везде сплошная благодать. Но за этой благодатью стоят бронированные башни и пушки, а кругом — только серая вода. А Кебес и Рейхпич лежат в земле где-то под Кёльном. Когда революционные солдаты морской пехоты отказались совершить казнь, матросов отвезли в Ванерхейде, и отряд ополченцев расстрелял их. Идиоты не понимали, что стреляют в самих себя, говоря образно.
Бертин выпрямился и крепко уперся ногами в пол.
— Рассказывай же, старина! — сказал он хрипло. — В числе мятежников был и твой шурин?
— Рассказывать о нем — значит выносить сор из избы, — сердито ответил Мау. — Захотел этот дурень домой, к своей жене, он жил с моей сестрой в счастливейшем браке. Он был одним из застрельщиков, но как раз в это время находился в отпуске и подался на Баден. А там нелегально перемахнул через границу, в Швейцарию. Радисты предупредили его, они вообще были заодно с техническим персоналом, с кочегарами.
Разумеется, дело началось с того, что выбрали хозяйственную комиссию, взбунтовались из-за харчей — сушеных овощей, заплесневелого хлеба, муки с червями пополам. Мятеж перекинулся на двенадцать кораблей, все с этакими важными названиями: тут тебе и «Король Альберт» и «Принц-регент Луитпольд», величество на величестве. А матросы сошли с кораблей, собрались в своих кабачках — около четырех тысяч человек. Из них четыреста подписали резолюцию — что они, мол, за мир по русскому образцу: без аннексий и контрибуций, с самоопределением народов. «Мятеж!» — завопили мерзавцы из всевозможных ведомств. А что произошло потом, советую почитать. Поройся в архивах, там ждут тебя целые ящики исписанной бумаги. По сколько бы золотопогонники в голубых мундирах ни рыли носом землю, им бы все равно ничего не разнюхать, если бы не Рикле, мой дорогой шурин Ханнес. Встретился, понимаешь, в Лерахе с моей сестрой и провел с ней ночь, а наутро его застукала тайная полиция. Это был отчаянный парень, не трус, никогда не прятался в кусты. Но у него под крышкой карманных часов нашли бумажку с фамилиями всех организаторов, всех членов хозяйственной комиссии и сборщиков подписей. Когда он вспомнил об ртом и попытался выбросить часы через окно, было уже поздно. Так он и предал товарищей, этот проклятый Ханнес, сам того не желая. Но какой же это товарищ, если он хранит такую бумажку у себя в часах! Надо было сожрать ее, а уж потом перейти границу и поскакать к жене. А теперь — хоть бы он все волосы на себе выдрал, Рейхпича и Кебеса ему не возвратить. Они сошли в могилу, проклиная наш милитаризм, а адмиралтейство принесло поздравления военному суду, команды вернулись на корабли и приступили к исполнению своих обязанностей, как писали твои коллеги в газетах. Но их держат в портах, там они и останутся. Пошлет ли их командование в Северное море, — это еще большой вопрос.
Он взглянул на Бертина, вставил в глаз лупу и приложил тонкий резец к открытому механизму карманных часов. Бертин, тяжело дыша, спросил после долгой паузы:
— А рейхстаг? А левые фракции?
Ему чудилось, что мансарда превратилась в каюту военного корабля, идущего сквозь серую ночь в неведомую
даль, неудержимо, но осторожно.Мау вынул лупу из глаза и в полумраке посмотрел поверх козырька в лицо товарищу.
— Ты слышал, чтобы во время Вильгельмсгафенского процесса хоть кто-нибудь из этой братии поднял голос? Только поспешили, милый мой, отмежеваться. Они, мол, реформисты, не имеют ничего общего с событиями на кораблях, со всеми этими бесчинствами. Наши, разумеется, ничего от них и не ждали, от этих «товарищей», как там они ни называются, Шейдеман или Дитман, Носке или Гаазе. (Бертин впервые слышал, чтобы слово товарищ произносилось с такой издевкой.) Из всех депутатов можно было положиться только на Карла Либкнехта, но он уже тогда сидел там, где они сидят теперь, — за решеткой, за семью замками. Нет, писарская душа, кто в самом деле хочет мира, кто по-настоящему хочет взять за глотку войну, тот должен помнить, что у него ни отца, ни матери нет и что вызволят его только свои, носят ли они синюю или защитную форму и произойдет ли это завтра или через год. Ну, а от наших генералов, что сидят там наверху, в крепости, разит точно так же, как от флотских господ, — это знает всякий, кому приходилось их обслуживать, когда они пьют коньяк или шампанское за успехи, за победу.
Часовщик из Пфорцгейма встал, и Бертин увидел, что он дрожит.
— Не надо так волноваться, друг, — произнес он успокоительно. — Оставь в покое свои часы и отдохни хоть минут пятнадцать.
— Да, — тяжело переводя дух, сказал ефрейтор, — я и сам не думал, что это так разволнует меня. Все, конечно, от безнадежности. Ею так и дышишь здесь, в воздухе штаба, со всей его лестницей чинов. Эти ассы с самой весны ставят русским палки в колеса. Я тебе не говорил, что рабочие верфей поддерживают наших моряков? И металлисты тоже. Слышишь? И скажи об этом Гройлиху, этому кавалеру Железного Креста первой степени. С тем, что обстряпывают наши генералы в крепости, металлисты мириться не захотят, а заодно с ними и рабочие военных заводов по всей Германии и у наших союзников. Разве что случится чудо и все эти высокие начальники вдруг начнут поступать по-честному. Посоветуй долговязому Юргенсу, пусть расскажет об этом только самым надежным парням из «легкобольных», но уж им-то надо растолковать все хорошенько. А теперь, брат, — сказал Мау в заключение этого достопамятного разговора, — ступай-ка вниз. Там ты увидишь, что происходит на деле и что еще произойдет. Не забудь кстати подставить свой котелок кашевару. И смотри, о Роберте Мау и Ханнесе Рикле, сидящем сейчас в одиночном заключении, рассказывай, да с оглядкой. Счастливо, брат.
Бертин спустился с третьего этажа, взволнованный, как никогда, тяжелыми мыслями. Надо ли печатать писанину, которую он только что сочинил? Не забрать ли ее у доктора Вейнбергера, не позвонить ли Винфриду и сказать, что ему пришли в голову новые важные соображения? Но четверть часа спустя в ожидании грузовика, который повезет его на вокзал, он говорил себе, глядя на сверкающий снег и хлопая застывшими ладонями, что одиночка, кем бы он ни был, не в силах изменить ход событий. Стальные зубы схватившего их чудовища можно раздробить только стальными же кулаками. Пока никто еще не способен зажечь сигнальные огни у въезда в царство мира. Какое счастье, что там, наверху, — он поднял голову и взглянул в сторону цитадели, — в этих освещенных комнатах есть люди, которые по крайней мере положили начало курсу на мир, хотя бы на одном фронте. Все, что расскажет Винфрид, Бертин теперь будет пропускать через двойной фильтр, но выслушает, не моргнув глазом, если ему дорога жизнь и надежда свидеться с Ленорой. О, как он понимает Ханнеса Рикле, возможно, даже лучше, чем его шурин! Он-то, Бертин, никогда не писал своей жене каких-либо подробностей, которые могли бы повредить Палю, Халецинскому или Карлу Лебейде. Это само собой разумеется, никакой заслуги тут нет. Но зато и вожаком его тоже не назовешь, не так ли?
Грузовик с светящимися фарами свернул за угол.
— Садись, приятель, довезу на вокзал.
И Бертин, усевшись на мешке с почтой, продолжал думать: простые люди жизни своей не пожалели, чтобы покончить с войной, — все эти матросы, кочегары, радисты, даже — на свой лад — наш Игнац. А он, господин интеллигент, не соизволил даже поинтересоваться Вильгельмсгафенским делом! Бертин почувствовал стыд, сердце у него так сильно забилось, что к горлу подступил комок. «Желаю тебе успеха, друг Мау», — подумал он и живо представил себе человека с часами в руках и с лупой в глазу.
Зал ожидания на Брестском вокзале был битком набит солдатами. Пахло карболкой, повсюду мелькали бинты, костыли, руки в лубках. Солдаты болтали, курили, жевали бутерброды. В одном углу, под тусклой лампочкой, сидел, вытянув длинные ноги, Гейн Юргенс. Он изучал врученные ему бумажки. Игнац Науман, с тугой повязкой на левом ухе, от которой его тонкая шея казалась еще более хрупкой, сидел рядом на деревянной скамье и заглядывал в бумажки через его плечо.
— Это обо мне, — сказал он. — Дай-ка прочитать.