Зависть богов, или Последнее танго в Москве
Шрифт:
— Очень красиво, — отметил Андре, прислушавшись.
— Это танго, — тихо пояснила Соня.
«Пройдут года, и мы забудем, — пела Шульженко с ее коронным, отточенным шиком, — случайной нежности порыв…»
— Вот, я вчера тебе об этом говорил, — сказал Андре, сосредоточенно вслушиваясь в голос незнакомой певицы. — Русские женщины. Тепло и сила. Как у матери, да? Вот у нее голос матери. Здоровый, перестарый — все равно слушаешь, а ты — сын. Это важно. Это она. И это ты.
«Мы никогда не скажем людям про нашу встречу и разрыв…»
Андре сунул транзистор в карман, неожиданно привлек к себе Соню и повел ее в ритме танго, прямо здесь,
— С ума сошел? — охнула Соня.
— Да, мадам. Уже неделя я сошел! — Ударом плеча Андре отодвинул застекленную дверь тамбура и, ведя Соню в ритме танго, ворвался в вагон.
Он вел ее в танце умело и лихо, мурлыча себе под нос мгновенно усвоенную, шикарную послевоенную русскую мелодию.
— Пусти, — шептала Соня, впрочем не пытаясь вырваться. Всем его желаниям, его воле, его настойчивости, его несусветным французским выходкам, всему, всему, всему Соня будет теперь подчиняться. Наступило Точное Время. Оно длится недолго. Нужно ему соответствовать.
Андре вел ее в танце, двигаясь по узкому проходу между рядами сидений, выделывая преувеличенные, шаржированные па.
«И скажете мне в утешенье, что вечно ведь нельзя любить», — пела Шульженко, властительница сердец. У нее голос матери. Голос из Сониного детства, из Сониной юности, низкий, властный, русский, родной материнский голос.
— Андрюша, на нас смотрят! — смеялась Соня, но он вел ее дальше, понемногу приближаясь к дверям тамбура в другом конце вагона.
«Что это было лишь мгновенье, и мы должны его забыть».
На них смотрели во все глаза. Соня ловила осуждающие, изумленные, любопытствующие, одобрительные взгляды. Одобрительных было больше.
Немолодые торговки, везущие в Москву лучок, малину и первые осенние астры; подмосковные парубки в линялых теннисках, спешащие в город по своим чрезвычайно значительным, неотложным делам; старухи с корзинами яблок, год урожайный, год яблочный, остро, свежо, кисло-сладко, медвяно пахнет крепкобокой, сочной антоновкой… Молоденькие дачницы-москвички с невыспавшимися, ненакрашенными лицами листают свои умные книжки, но все поглядывают на Соню и Андре поверх рассеянно перелистываемых страниц, поглядывают, вопросительно округлив сонные глаза, зверски завидуя…
— Пусти! — смеялась Соня. — Простите нас, пожалуйста, — твердила она, ловя эти взгляды. Шульженко еще пела, еще звучало танго, Сонино танго, точные ритмы, сигналы Точного Времени. — Простите, он шутит… Андрюша, ну все!
Но Андре не слушал ее, электричка мчалась сквозь промытый дождем сквозной перелесок За окном, мелькая, летели березы, осины, ели, заборы, крыши чьих-то домов, блестящие от дождя. Подмосковная срединная Россия, узкие ленты рек, мосты и овраги, поля и просеки, освещенные утренним солнцем. Спокойным, почти осенним, неярким солнцем. Больше не будет пекла. Больше не будет изнуряющей, тяжкой жары.
Август подходит к концу. Пекло истаяло, пекло погашено вчерашним ливнем, залито потоками небесной спасительной влаги.
Август подходит к концу. Через шесть дней начнется осень.
Через шесть дней закончится… Что? Жизнь? Точное Время? Не думать! Не думать, не думать. Не гневить Бога. Не сметь!
Андре наконец влетел в тамбур, не выпуская Соню из цепких своих, сильных смуглых рук.
«Быть может, правы вы глубоко, разумно поступили вы…» Шульженко еще пела.
— Это наше танго, — выдохнул он, отдуваясь, склонился к Соне и поцеловал ее. Разгоряченный, большой, в рубахе, пропахшей
рекой, дымом и мазутом.«Но это было так жестоко, что, не простившись, вы ушли».
— Последнее, — эхом откликнулась Соня. — Наше последнее танго. В Москве.
Минуты три Соня стояла у дверей своей квартиры, вертя в руке ключ.
Сейчас она войдет и все ему скажет. Если Сашки нет дома, Соня скажет мужу: «Сережа, давай поговорим. Это очень серьезно». Вот так Спокойно, негромко и внятно.
Она не будет жить с осколком в правом легком. Она не сможет. Она сядет за стол напротив мужа, соберется с духом и…
Что — и? Что может быть бредовей этой затеи? Ее синеглазый «мужчик» через шесть дней исчезнет навсегда. На веки вечные. Над Ла-Маншем мокрый снег. Вот за сквозной пеленой этого мокрого французского снега, тихо падающего с синего французского неба на французскую вечнозеленую землю, на Булонские дивные леса, на Елисейские заливные Поля, за этой самой пеленой ее ненаглядный Андре и растает.
Соня повернула ключ в замке, вошла в прихожую. Андре растает навсегда, а Соня, единым ударом сокрушив жизнь близких, родных ей людей, будет метаться по разоренной квартире, настаивая на размене, разъезде? Зачем? Кому от этого будет легче?
— Сережа, ты дома? — крикнула она. — Саша!
Молчание. В темной прихожей пахнет гарью. Соня сделала шаг, другой и наткнулась на старый цинковый таз с водой, стоящий на полу. В воде плавали горстки пепла и комья обугленной бумаги.
— Сережа! — крикнула Соня и направилась в комнату. — Сережа, что происходит, объясни!
На пороге комнаты Соня остановилась. Нет, она ни о чем ему сегодня не скажет. Никаких серьезных разговоров, боже избави. Она не будет добивать его, жалкого, пьяного, стоящего посреди комнаты, в одной руке сжимающего почти пустую бутылку водки, в другой — ворох скомканных рукописных листов.
— А, это ты, — произнес Сережа, увидев Соню. — Мне зарубили повесть.
Так это он повесть свою пожег-порешил?! Батюшки-светы! Протрезвеет, очухается — будет ведь по памяти восстанавливать эту сагу про Смоленский геройский обком, обложившись мокрыми, мятыми, обугленными листками.
— Отдай! — Соня ринулась к мужу. — Дай сюда! Ты пьян! Ты стал много пить, Сережа.
И она отобрала у него мятый рукописный ворох, плод трехмесячных усилий, десять рублей за печатный лист, Воениздат Сережу лишней копейкой не балует. Зато там сидит, надувши багровые склеротические щеки, ответственный секретарь, полковник запаса Горячев, слуга царю, отец солдатам. Он там сидит и клятвенно Сереже обещает в случае чего отмазать Сашку от армии, добыть ему «волчий билет», а то и в мосфильмовский полк пристроить. Смирные лошадки, подмосковное душистое сено. Ни тебе Афгана, ни тебе «духов» с моджахедами.
— Спятил? — возмущалась Соня, потрясая мокрыми листами. — Это что, Смоленский подпольный обком? Ну так сделай поправки. Горячеву нравилось. Ты же сам говорил — он слезу пролил! Скупую. Когда ты ему читал, как второго связного ведут на расстрел.
— Это не обком! — Сережа побрел в коридор. Господи, как его шатает, почти всю бутылку выжрал, не ровен час — сопьется. — Это не обком, Соня.
— А что это? — Соня шла следом за мужем, надсадным криком давя в себе растущее, мучительное ощущение вины перед ним. И желание тотчас перед ним повиниться. Да, бухнуться на колени, в ноги, по-бабьи — в ноги, в ноги! — Что это? Сережа, не гневи Горячева.