Завоеватели
Шрифт:
Многие считали его честолюбивым. Но подлинный честолюбец всегда стремится к каким-то конкретным и достижимым целям, а он тогда был ещё не способен желать каких-то конкретных побед, последовательно их готовить, жертвуя для этого всем; ни ум его, ни душевные качества не были реально вовлечены в то, чем он занимался. Но он чувствовал в себе неискоренимую и глубокую жажду власти. «Вождя создаёт не столько душа, сколько победа», — сказал он мне однажды. И с иронией добавил: «К несчастью!» А спустя несколько дней (он читал тогда «Записки» Наполеона) произнёс: «Что особенно важно — это то, что победы хранят душу вождя. На острове Святой Елены Наполеон дошёл до того, что сказал: „А всё же каким романом была моя жизнь!“ И гений тоже подвержен порче…»
Он знал, что не желает — подобно многим другим — сверкнуть на один миг, опьяняя души подростков. Его призвание было иным — он был готов посвятить
Он понимал толк в игре. Как смелый человек, он знал, что любой проигрыш заканчивается самое большее смертью — чего он в силу чрезвычайной своей молодости мог не бояться; что до выигрыша, то тогда он не мог его себе вообразить в какой-то конкретной форме. Мало-помалу смутные подростковые грёзы заменялись твёрдой волей к действию, но она ещё не занимала господствующего положения в этой душе, стремящейся прежде всего к силе — с тем пренебрежением к слабости, которое в двадцать лет появляется только в результате чрезмерного пристрастия к абстрактным рассуждениям.
Однако вскоре ему пришлось самым ощутимым образом столкнуться с грубой реальностью. Однажды утром, в Лозанне, я получил письмо от одного из наших друзей, который сообщал мне, что Пьер оказался замешанным в дело об абортах, а через два дня — письмо от Пьера с некоторыми подробностями.
Мальтузианские идеи были очень популярными в анархистской среде, но поскольку акушерок, делающих аборт по убеждению, было весьма мало, то был достигнут компромисс: они провоцировали выкидыш «во имя идеи», но им за это платили. Пьер много раз — частью по убеждению, частью из тщеславия — выплачивал те суммы, которые бедным женщинам собрать было бы не под силу. У него было некоторое состояние, оставленное матерью, — о чём в полицейском донесении умалчивается. Многие знали, что он не откажет, и к нему обращались довольно часто. Когда несколько акушерок было арестовано по доносу, его привлекли как сообщника.
Первое чувство, которое он испытал, было крайнее изумление. Он знал, конечно, о незаконности своих действий, но судебная процедура по делу такого рода казалась ему столь нелепой, что он растерялся. Впрочем, он и не понимал с полной ясностью, что представляет собой эта процедура. Я тогда часто с ним виделся, поскольку его ещё не брали под стражу. Очные ставки оставили его совершенно безразличным; он ничего не отрицал. Допрос свидетелей вёл бородатый судья, равнодушно, с очевидным желанием сочинить какую-нибудь юридическую басню, — и Пьеру казалось, что он борется с автоматом, обученным вульгарной диалектике.
Однажды он сказал судье в ответ на какой-то вопрос: «Какая разница?» «О, — ответил судья, — это может оказаться немаловажным при вынесении приговора». Эти слова привели Пьера в смятение. До сих пор он не задумывался о том, что может быть осуждён. И хотя в нём было достаточно смелости и презрения к тем, кто собирался его судить, он предпринял все усилия, чтобы за него похлопотали: мысль о том, что его жизнь поставлена на эту грязную, смешную карту, которую он сам не выбирал, была для него невыносимой.
У меня были дела в Лозанне, и я не смог присутствовать на суде.
В течение всего процесса его не покидало ощущение, что он участвует в каком-то нереальном представлении — это был не сон, а некая странная комедия, пакостная и совершенно неправдоподобная. Только в театре, равно как и в суде присяжных, можно получить ясное представление об условности. Председатель суда читал текст присяги голосом усталого школьного учителя, и Пьер был удивлён, какое впечатление это произвело на двенадцать благодушных мелких торговцев — внезапно взволновавшихся, очевидно желающих быть справедливыми, не допустить ошибки и вершить правосудие со всем возможным тщанием. Ни разу не посетила их мысль, что они могут что-либо не понять в том, о чём собирались выносить приговор. Одни свидетели давали показания уверенно, другие проявляли колебания, а председатель опрашивал их, обращаясь с ними как опытный мастер своего дела с новичками, выказывая заметную враждебность по отношению к некоторым свидетелям защиты, — и во всём этом Пьер видел полное несовпадение между обсуждаемым делом и самой церемонией суда. Поначалу он был
чрезвычайно заинтересован, его очень увлекли ловкие ходы защиты. Но вскоре всё это ему наскучило, и, слушая ответы последних свидетелей, он думал, улыбаясь самому себе: «Совершенно очевидно, что судить означает не понимать, потому что если понимаешь, то судить уже не можешь». Попытки председателя и генерального прокурора отнести все события к определённым статьям уголовного права и растолковать присяжным суть этого преступления показались ему до такой степени комичными, что он в какой-то момент расхохотался. Но в этом зале юстиция была настолько сильна, так едины в своём чувстве и чиновники, и жандармы, и зрители, что никто даже не выразил возмущения. Пьер перестал улыбаться, ощутив то отвратительное бессилие вкупе с горьким презрением, какое испытываешь в толпе фанатиков, среди массы людей, символизирующих абсурдность человеческих деяний.Он был раздражён второстепенностью своей роли. Ему казалось, что он статист, обречённый участвовать в этой чрезвычайно лживой психологической драме перед лицом тупой публики; измученный, испытывающий отвращение и потерявший даже желание объясниться с этими людьми, он с нетерпением, но покорно ожидал окончания пьесы, которое освободило бы его от участия в этом спектакле.
И, только возвращаясь в свою одиночную камеру (его взяли под стражу накануне суда), он начинал напряжённо размышлять о ходе процесса. Здесь он понимал, что речь идёт о суде, что на карту поставлена его свобода и что вся эта пустая комедия может приговорить его на неопределённый срок к унизительному и тошнотворному существованию. Он не так уж боялся тюрьмы с тех пор, как узнал, что это такое, но перспектива довольно долгого заключения (хотя он мог надеяться на смягчение своей участи) всё-таки рождала в нём тревогу — тем более тяжкую, чем более он чувствовал своё бессилие.
Осуждён на шесть месяцев тюремного заключения.
Не будем преувеличивать. Я получил от Пьера телеграмму, где он сообщал, что ему заменили срок условным заключением.
Вот письмо, которое он мне прислал:
«Я не считаю общество дурным и требующим улучшения; я считаю его абсурдным. Это совершенно иное дело. И если я сделал всё, что мог, чтобы эти тупицы меня оправдали или хотя бы оставили на свободе, то только потому, что моя судьба — не я сам; а моя судьба, как я её себе представляю, — не допускает тюремного заключения по столь шутовской причине. Общество абсурдно. Я вовсе не хочу сказать — лишено смысла. Меня не интересуют вопросы его преобразования. Меня потрясает не отсутствие в нём справедливости, а нечто более глубокое — то, что я не способен принять ни одну социальную форму, какой бы она ни была. Я асоциален точно так же, как я атеист. Это не имело бы никакого значения, будь я кабинетным мыслителем, но я знаю, что в течение всей своей жизни я буду среди социальной стихии и никогда не смогу с ней примириться, не отказавшись от того, что я есть».
И некоторое время спустя: «Есть страсть, с которой ничто не может сравниться, и для неё безразличны поставленные цели, ей не нужно ничего завоевывать. Эта страсть безнадёжна — она и есть одна из самых мощных опор насилия».
Призван в Иностранный легион французской армии в августе 1914-го, дезертировал в конце 1915-го.
Неверно. Его не призывали в Легион, он записался добровольцем. Ему казалось невозможным быть зрителем в этой войне. Его не интересовали глубинные и далёкие истоки военного конфликта. Когда немецкие войска вошли в Бельгию, он увидел в этом доказательство того, что война имеет смысл; Легион же он избрал только потому, что туда оказалось легко вступить. От войны он ожидал сражений, но обнаружил, что миллионы людей, от которых ничего не зависит, бездействуют среди оглушительного грохота. Он долго вынашивал намерение оставить армию, и оно превратилось в твёрдую решимость в тот день, когда были розданы новые орудия для очистки траншей. Раньше легионеры получали короткие кинжалы, которые всё-таки походили на военное оружие; в этот же день им выдали ножи с рукоятками коричневого цвета, с широким лезвием, которые омерзительно и ужасно напоминали кухонный инвентарь…
Не знаю, как ему удалось бежать из армии и достигнуть Швейцарии; но на этот раз он действовал с величайшей осторожностью, а потому и было объявлено, что он пропал без вести (вот почему я с удивлением смотрю на строки о дезертирстве в английском донесении. Впрочем, сейчас у него уже нет никаких причин делать из этого тайну…).
Растратил своё состояние в различных финансовых спекуляциях.
Он всегда был игроком.
Благодаря знанию иностранных языков становится руководителем издательства пацифистской литературы в Цюрихе. Вступает там в сношения с русскими революционерами.