Завсегдатай
Шрифт:
Это был уже пятый подарок, те четыре тоже за хорошую службу. Беглецов тем временем посадили в вертолет и захлопнули за ними дверцу.
— Ну, кажется, все сделал, — остановился начальник, вспоминая. — Беглецов проверил, именные часы передал… Да! — вспомнил он главное и, подойдя к Вали-бабе, дружески взял его за локоть. — Послушайте, Вали-баба, не хотели бы вы вернуться опять в колонию? Я бы взялся ходатайствовать…
Вопрос его, хоть и несколько неожиданный, не застал Вали-бабу врасплох. Он знал, что могут так спросить. И потому ответил не раздумывая:
— Нет, спасибо, начальник. Мы уже строители моста. Со старым покончено… — А сам подумал, что не сможет уже, наверное, быть таким, как прежде, караульным, а служить без особого рвения, без души на такой работе никак нельзя.
— Ну, смотрите! — огорчился начальник. —
— Спасибо, — поблагодарил Вали-баба за доверие и, пока начальник шел по песку к вертолету, думал, как бы ему поточнее выразиться, поубедительнее, чтобы не показаться неправым.
Заметив, что Мусаев и двое других беглецов смотрят на них через стекло вертолета, Вали-баба остановился и чуть позже, чем надо было, сказал:
— Начальник, у меня есть просьба. — Вертолет уже зашумел, и остальное Вали-бабе пришлось прокричать: — Мне кажется, начальник, что один из них сидел без вины. Слышите меня?
— Который? — услышал в ответ голос начальника.
— Мусаев. Ученый инженер.
— Разберемся, — пообещал начальник. — Во всем разберемся. Пусть не волнуется.
Довольный своим разговором с начальником, Вали-баба поднялся на лестницу, чтобы лучше видеть, как вертолет взлетает.
Затем бывшие караульные побежали к сторожевым башням, но вертолет поднялся выше башен и замка и полетел в сторону безводной пустыни.
Долго стояли Вали-баба и товарищи возле башни и спустились вниз, когда вертолет с беглецами стал уже невидим для глаз.
— Убрать и почистить замок, — приказал на прощание старший караульный.
А к вечеру, когда замок был чист, команда снова долго шла по темным коридорам, возвращаясь на свою главную теперь службу — к мосту.
Выйдя за ворота, они тщательно, тремя ключами, закрыли их.
Вали-баба оглянулся на замок и вздохнул, как бы желая напоследок насытиться его воздухом, сказал:
— Ну, кажется, все…
Да, все, пусть замок теперь тоже живет своей новой жизнью, а если ему суждено уйти под землю вместе со сторожевыми башнями, что ж, пусть уходит — образ его навсегда останется в памяти…
1969
Владения
Этот коршун после ночи полнолуния всегда облетал территорию, которая по негласному птичьему закону принадлежала ему. Утомительно длинный перелет от скалы, одиноко торчащей из песка, через пустыню к высохшему сейчас, летом, озеру с деревцем акации на правом сыпучем берегу
Путь туда и обратно длился весь световой день, но, когда жаркий ветер, покружив в вихре над песками, поднимался высоко в небо, коршун не успевал вернуться домой, и тогда-приходилось ему ночевать, спрятавшись в кусте саксаула, вздрагивая в страхе от шорохов и блеска упавшей звезды. Коршун был стар и уже не мог пересилить поднявшийся ввысь ветер, махал крыльями, пытаясь уйти в сторону, чтобы обмануть его, но все тщетно. Поток воздуха, плывущий в нижних высотах над пустыней, желтый, со струей легкого песка и листьями одуванчика, плотный, как сама мгла, безо всякого усилия и напряжения трепал птице крылья, и коршун, наглотавшись воздуха, с надутыми боками, отяжелевший, опускался на песок.
Такие перелеты случались раз в месяц после полнолуния, а для каждодневного промысла коршун улетал недалеко от гнезда в скале — всегда удавалось тут, вблизи, полакомиться зазевавшимся сусликом или, неожиданно спустившись с высот, отнять у ленивого варана шакалью лапу и взлететь обратно, ловко увернувшись от взмаха вараньего хвоста.
А в нестерпимо жаркие дни, когда зверье пустыни уходило далеко под землю, можно было довольствоваться и парочкой каких-нибудь пичужек, измученных жаждой и лежавших в траве с высунутыми языками.
Так жил коршун изо дня в день, а длинный свой перелет он совершал не столько ради пищи или воды, а из беспокойства, не захватил ли кто-нибудь его владения. Зная, что ему принадлежит территория, коршун считал себя полноценной птицей, а отними у него этот путь над пустыней, он, униженный и забытый, сунул бы в тоске клюв в песок и умер…
В последнюю ночь перед полетом, когда луна округлялась и медленно
поднималась из-за барханов, какая-то неестественно красная луна, без своего всегдашнего ровного света, от которого хочется зажмурить глаза, бодро и смело поцарапать клювом камни вокруг гнезда, устланного мхом и теплой лисьей шерстью, и тут же полететь на промысел со спокойным хладнокровием, так нужным для охоты, — в последнюю ночь, когда круглая и кажущаяся такой тонкой и воздушной луна, поднявшись немного, застывала справа от скалы, коршун не спал.Он не мог уснуть не от того, что завтра с утра ему надо было облететь свои владения до самого высохшего озера с одиноким деревцем на сыпучем берегу; просто свет луны беспокоил его, коршун злился, боялся даже своей тени — в таком он был напряжении, — поворачивался, чтобы устроиться поудобнее, но бурый хвост мешал ему, мешали красные, уже туповатые когти на лапах, а сам он, весь черный, отбрасывал в эту ночь такую тень, которая казалась в два раза чернее обычной.
Еще не совсем открывшаяся луна, висящая серпом или уже потерявшая очертания серпа, но еще не полная, а закрытая сбоку, бросала свет без тени на песок ровно и спокойно, казалось, даже медлительный бархан поворачивается так, чтобы от него не падала к подножию тень, и зверек — суслик ли это или песчаная мышь — так пробегал хитро, что не видно было его отражения. Словно свет падал на зверька со всех сторон, зверек купался, наслаждаясь, в свете, и длинный хвост света, сквозь который пробегал суслик, забирал все запахи на шерсть: запахи влажного песка в норе, полыни, которой прикрыт вход, а полынь пахнет солью, от нее щиплет в носу, а также людским жильем, ибо полынь — это связной между людьми и зверьем, покатится, высохшая, доберется до какой-нибудь деревни, воровато побродит ночью между спящими, забредет туда, где разложен очаг, заглянет в кувшины с маслом и водой, посмотрит на потолок над окном — висит ли мордой вниз высушенная овечья туша? — а потом, довольная, что не побеспокоила людей, увидела их спящими и сытыми, побежит обратно в открытую пустыню к зверью и будоражит их запахом человеческого очага.
Бросится суслик вдогонку за травой-полынью, поймает ее и держит лапами и вдыхает запахи деревни, а не насытится, потянет за собой в нору, чтобы полежать в тревоге на траве, а потом заснуть одурманенным.
Полынь зашевелится, пытаясь вылезти из-под спящего суслика, когда почувствует, как из другого, потайного выхода в нору проник ветер, принес с собой свежесть ночи и капельки влаги где-то стороной пробежавшего дождя, и захочется траве вместе с этим ветром, уносимой им, найти выход из норы, чтобы катиться потом в одиночестве по пустыне. Полынь свернется в комок, как сворачивается она обычно перед мордой какой-нибудь овцы, чтобы та испуганно не дотронулась до травы, приняв ее за песчаного ежа, и попытается освободиться из-под гладкого потного живота суслика. Но едва она сворачивается, идя на хитрость, как суслик, застонав, просыпается и, не успев открыть глаза, ощупывает лапками вокруг себя быстро так и проворно и, убедившись, что лежит все еще на полыни, успокоится и понюхает снова траву, но удовольствия уже не получит, ибо все людские запахи успел унести ветер, пробежавший по норе.
Суслик недовольно поморщится, все, что до этого ему чудилось, покажется лишь обманом, грезами, и даже тот миг, когда трава была поймана и обнюхана со всех сторон, был как будто так давно, в детстве… Теперь уже суслик откроет глаза, потянет еще раз носом, но уже не для того, чтобы почувствовать полынь, а просто чтобы успокоиться, умиротвориться запахами своего жилья.
Но — вот оказия! — нора уже пахнет другим, свежестью, дождем, всем, что принес с собой тот короткий и случайный ветер, пробежавший по подземелью. Видно, шакал, что вечно рыщет, обнюхивая все перед собой, набрел на ветки саксаула, которыми был прикрыт потайной выход из норы, а суслик, когда закрывал его ночью, испугался тени варана, метнулся, неудачно ступил, поскользнулся и, оставив на острой ветке саксаула клочок шерсти, скрылся в норе, и вот ша кал и нашел этот клочок шерсти и сразу понял, что если поднапрячься, терпеливо расширить нору, а потом просунуть морду, то во мраке можно почувствовать вдруг жирное тело суслика в зубах. И шакал разбросал вокруг ветки саксаула и уже хотел было расширить выход, но что-то ему помешало, остановило, должно быть, сама мысль о долгой работе ради минутного удовольствия утомила шакала, и он бросил все и отошел.