Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)
Шрифт:
Но в июне 1941 года наша жизнь изменилась. Мы узнали, что советская власть приняла решение о депортации всех «буржуазных» еврейских семей в Сибирь, и наша семья значилась в этом списке. Даже теперь при слове «Сибирь» во мне просыпается былой страх. По мнению отца, невозможно было вообразить себе судьбу худшую, чем отправка в Сибирь. Мы были много наслышаны о нечеловеческих условиях в тамошних трудовых лагерях. Отец был уверен, что мама не выдержит суровой сибирской зимы из-за сердца — ее болезнь была результатом болезни, перенесенной в детстве. А что могло ожидать его самого, утонченного человека, которому за сорок, никогда не занимавшемуся в жизни никаким тяжелым физическим трудом? Работа на лесоповале? Точно так же Манфред и я. Двое изнеженных еврейских подростков — нам никогда бы не выжить в грубом мире этого отдаленного места. Единственное, что нам оставалось, — это бегство. Все было приготовлено для
У нас был летний дом на побережье, в зоне отдыха, так что мы могли, не вызывая подозрений, воспользоваться семейным автомобилем. Это было напряженное путешествие. Мои родители между собой обсуждали дальнейшие планы, а мы, дети, могли все слышать. Отец настаивал на том, чтобы мы спрятались, пока русские не завершат высылку в Сибирь. Затем, говорил он, мы сможем покинуть Литву и, как было запланировано, отправиться в Шанхай.
Отец оставил машину на маленькой улочке и на несколько минут покинул нас. Я слышала звуки оркестра, исполнявшего увертюру Бетховена в парке отдыха. Вскоре отец вернулся с человеком, которого я не узнала. Они тепло разговаривали друг с другом, как давние знакомые. Позднее отец сказал нам, что его зовут Йонас, он хозяин мясной лавки. Наш летний дом стоял от его лавки невдалеке, где отец с Йонасом и познакомились. Что я знаю точно, так это то, что мы никогда у него мяса не покупали. Наша семья была строго ортодоксальной, и мы ели только кошерное мясо. Я думаю, они познакомились во время прогулок по пляжу. Отец, должно быть, чувствовал, что Йонас — человек, на которого, в крайнем случае, он может положиться, тем более, что тот не собирался прятать нас исключительно по доброте сердечной. Помню, что видела деньги, переходящие из рук в руки. Затем Йонас тихонько подвел нас в к служебному выходу своей лавки. Мы спустились по ступеням вниз и оказались в его подвале, где находился ледник для мяса.
Мы укутались в свои самые теплые зимние одеяла и сели в ожидании того часа, когда опасность минует — скоро, как мы полагали.
Время шло, но Йонас не возвращался, чтобы сообщить нам радостную весть. Всякое различие между днем и ночью теперь исчезло. Казалось, что и само время замерзло. Каждая минута тянулась вечность. Сколько еще предстояло нам провести в этом темном, проклятом, холодном погребе? Я непрерывно спрашивала родителей: «Который сейчас час? Долго ли мы будем здесь сидеть?» Что они могли мне ответить? Они сами ничего не знали. Тревога превращала каждую минуту в час.
Я была ребенком. Понимала ли я до конца тяжесть нашего положения? Я думаю, что да, понимала настолько, насколько в состоянии понять существо моего возраста ситуацию, лежащую за границей ее (или даже ее родителей) жизненного опыта. Более, чем что-либо иное, о серьезности положения говорили лица моих родителей. Они пытались продемонстрировать доброту и спокойствие, но как долго может человек притворяться? То, что мы прятались, таило в себе риск, который мог и не окупиться. Прошли сутки, но опасность еще не миновала нас. Наше терпение было на исходе. Мы могли просидеть в этом леднике неделю, а в итоге попасть прямо в руки советской милиции. Тем не менее отец разговаривал с нами мягко, ободряя нас и пробуждая надежду.
Трижды в день Йонас спускался к нам, принося горячую еду и новости, которых было не так-то много. Во внешнем мире ситуация была неопределенной, и трудно было получить надежную информацию.
Несмотря на то, что мы были укутаны в одеяла до самых глаз, мы очень мерзли. Нам очень нужна была горячая пища, и мы ели ее с удовольствием, даже если она была некошерной. До этого я никогда не ела ничего некошерного. Я знала, что ситуация должна быть в высшей степени смертельно опасной, если мы решились поступиться одним из основных принципов своей жизни. В погребе было ужасно тоскливо и мрачно; кроме того, в дневное время мы должны были соблюдать абсолютную тишину, пока лавка была открыта. Никто, кроме Йонаса — даже его жена и дети — не знал, что мы здесь. Ведь Йонас рисковал своей жизнью. Если бы нас обнаружили, его ожидал бы расстрел, в лучшем случае его загнали бы в Сибирь вместе с нами.
Я уже испытала однажды страх за свою жизнь — когда солдаты остановили нас на обратном пути домой после пикника в Таунусе, но я никогда не испытывала этого страха так долго. Холод пробирал нас до костей, заставляя дрожать, но едва мы слышали шаги, приближающиеся к двери, и звук открываемого сильной рукой засова, мы начинали дрожать еще сильнее. Идет ли это Йонас, неся нам пищу и вести, или это сейчас войдут русские солдаты, чтобы отправить в Сибирь? Чем мы так провинились? Я не рискнула задать эти вопросы моим родителям. Я полагаю, что у них было
не то настроение, чтобы ломать себе голову над подобными ответами. Никто не знал этих ответов. Никто не знает их и сегодня.Помню, что я глядела и глядела на освежеванные туши коров, овец и свиней, и меня мучили кошмары, в которых они набрасывались на нас. Запах сырого мяса забивался нам в ноздри. До сих пор, стоит мне увидеть куски мяса, развешанные в лавке, как я начинаю дрожать. Я вижу вместо них человеческие тела, свисающие с острых крюков, — тела своих родственников. Вскоре мы сами превратимся в замороженное мясо. Мне хотелось спросить отца: «Насколько хуже могло бы быть в Сибири?»
Мы прятались в этом леднике три дня, пока не замерзли до смерти, даже если отваживались подняться и немного походить, чтобы разогреть кровь. Все это время не было ни минуты, когда я не была бы охвачена ужасом. Несмотря на наши теплые вещи и одеяла, мы окоченели, как окружавшие нас туши, и были полуживы от холода. На третий день депортация закончилась, и Йонас известил нас о том, что мы можем выходить. Мы покинули его подвал и попали в яркий летний день. Улицы выглядели совершенно неправдоподобно. Мы едва не ослепли и прикрывали глаза от солнца. Закутанные в наши тяжелые зимние одежды, мы продолжали дрожать от холода. Чтобы согреться, нам пришлось снять с себя одеяла и пальто. Казалось, что солнце высасывает из нас весь накопившийся за долгие часы холод ледяного погреба.
Теперь мы уже не чувствовали себя абсолютно незащищенными, уязвимыми. Мы были бледным, изможденным семейством, одетым в хорошие, но мятые одежды. Мы сели в наш автомобиль и поехали обратно в Ковно, где отец продолжил приготовления к полету в Шанхай. Но 22 июня 1941 года Германия напала на Россию, и вскоре евреи, оставшиеся в Ковно, имели все основания жалеть, что их не выслали в Сибирь. Возможность оказаться в Шанхае умерла. Никто никуда не уехал.
Для меня Холокост начался в леднике Йонаса. Это был конец всякой видимости нормальной жизни для нас, как еврейской семьи. Мы были вынуждены бежать из нашего дома дважды — сначала из Франкфурта, потом из Мемеля. Кто мог сказать, как долго нам еще удастся жить в нашей квартире в Ковно? Мы знали, что на помощь местного населения мы больше рассчитывать не можем. Йонас был исключением, но даже ему пришлось заплатить за проявленную им доброту, и заплатить хорошо. Мы надеялись, что не сдадимся и сделаем все возможное, чтобы выжить. Все вместе. Одной семьей.
После того как русские исчезли, литовские националисты дорвались до разбоя. Перед тем, как нацисты железной рукой своих жестоких приказов сдавили всю гражданскую жизнь, наступило время террора и анархии. Все, кто мог, сводили друг с другом счеты — реальные или вымышленные, за все, что случилось во время правления русских. Литовцы, которые были соседями, покупателями и даже партнерами по бизнесу евреев в течение многих поколений, внезапно стали мародерами и убийцами. Людей невозможно было узнать. Вы видели на улице юнцов и в изумлении спрашивали себя: неужели они в состоянии застрелить человека, вот так ни за что? Толпы одетых в униформу головорезов шатались по улицам, грабя и убивая. Мы слышали, как они продвигались от дома к дому, вламываясь вовнутрь, вытаскивая и вытаскивая евреев, чтобы тут же убивать их. Всех. Семью за семьей.
Я поняла, что хотела бы оказаться сейчас в нашем безопасном убежище, в погребе у Ионаса. Мы все сгрудились в нашей гостиной и сидели в полной тишине, молясь, чтобы мародеры прошли мимо нашей квартиры на четвертом этаже. Мы слышали их топот по ступеням лестницы. Им понадобилось совсем немного времени, чтобы подняться к нам. Затем они с легкостью высадили запертую дверь и вломились к нам.
Спрятаться теперь было негде, да мы и не пытались. Шесть или семь здоровенных литовцев в униформе, с ружьями наперевес, наполнили комнату жестокой яростью. Было невероятно, как эти варвары вели себя в месте, почти священном для моей матери. Она потратила так много сил, чтобы обставить нашу гостиную, обжить ее, содержать в чистоте и порядке. Как могли они в грязных своих сапогах топтать наши ковры!
— Лицом к стене, вы, еврейские свиньи!
Призрак свиных туш, висящих в подвале у Йонаса, промелькнул у меня перед глазами, и меня охватил ледяной холод. Мы с Манфредом как можно теснее прижались к нашим родителям.
И тут, к нашему удивлению, наша тоненькая литовская домработница заступилась за нас. Она работала у нас с того дня, что мы прибыли в Ковно. Я любила Лену. Она помогла мне выучить литовский. Она была очень миниатюрной и хорошенькой в своем черном платье с белым передником. «Вы что, ребята! Посмотрите… это хорошие люди, я ручаюсь вам. Добрые, культурные. Вам что, их не жалко? Проявите хоть каплю уважения. Я прошу вас…» — сказала она этим громилам по-литовски у нас за спиной.