Заядлый курильщик
Шрифт:
Эту серию он начал в период, когда у него все больше крепли марксистские взгляды на развитие общества. Картина различных эпох, которую он создавал, соответствовала этим взглядам и была детально проработана на основе многочисленных научных справок. Но сама сюжетная канва произведения имела довольно неустойчивую основу. Точно как его чудесные рисунки, нанесенные на непрочный лист фольги. В качестве условного мотива последовательности действия он воспринял концепцию перерождения. Было ли это отголоском его прежних взглядов или, как утверждает сам писатель в предисловии к первому тому, просто литературным заимствованием мифа из чисто композиционных соображений – этого я не могу сказать. Так или иначе, противоречие было налицо, причем достаточно заметное, чтобы могло пройти по разряду мелких недостатков.
Роман «Кровожадные» –
– Выбросишь эту линию развития, – успокаивал я его. – Выделишь в отдельные романы.
– Нельзя, не получится, – отвечал Старик. – Если ты читал романы, поймешь, что никак нельзя.
Внешне он не подавал виду, что сокрушен ударом, и я даже не подозревал всю глубину его страдания, пока однажды не получил по почте коротенькое письмо от женщины, которая вела у него хозяйство. Это письмо я все еще берегу. Отрывочные фразы письма открыли мне глаза на состояние Старика. «С некоторых пор г-н Райнов выглядит унылым и отчаявшимся. Ему все безразлично… больно ему за роман „Кровожадные“, потому что не получилось того, что он хотел… Не видит перед собой поля для работы и готовится умирать. Все чаще говорит о смерти».
Отец, конечно, не собирался умирать. Он был не из тех людей, кто ложится и умирает по собственному желанию. Однако потрясение было глубокое, и нужно было время, чтобы все пережить.
«Кровожадные» – далеко не первое произведение, принесшее ему разочарование. Как правило, это случалось с большинством его произведений, и не только потому, что они не удовлетворяли его своими качествами. Его издатель, типичный представитель «мира лавочников», трудился над его рукописями с самонадеянностью, граничащей с полным произволом. То, что некоторые книги по диктаторской воле издателя выходили в невообразимо безвкусных обложках и порой под выдуманными самим издателем заглавиями, было еще полбеды. Рукописи грубо сокращались этим невеждой, причем без ведома автора. Более того, случалось, что они дополнялись произведениями, которые не выходили из-под пера автора, как это произошло с отдельными томами «Сказок мира». После многочисленных жертв издательского вандализма ореол мученичества по праву принадлежал «Истории искусств», общий объем которой был сокращен на какой-то пустяк около двух тысяч страниц, и публикация которой для тех, кто заранее был знаком с текстом, показалась карикатурой на подлинный труд. В довершение всего Старика систематически обманывали в гонорарах, тиражах, и он с головы до ног был опутан заранее сплетенной сетью авансов и займов, так что отец никогда не знал точно, сколько он должен своему благодетелю, великодушно издававшему его книги. И все же на этот раз разочарование было неизмеримо тяжелее обычных обид прошлого.
Старик владел простой, но эффективной тайной: огорчение от одной работы легче всего лечить увлеченностью другой работой. Так он поступил и на этот раз. Он сосредоточился на своих трудах по искусству и делал вид, что забыл об ударе. Только удар оказался не последним.
К 1950 году борьба с рецидивами буржуазной идеологии все больше обострялась. Сколь бы ни критиковали позднее некоторые тактические ошибки этой борьбы, она была необходима и неотменима как этап развития. Старик был достаточно почтенным ученым, чтобы пытаться под формой марксизма проталкивать то, что марксизмом не является. Он понимал, что его «История искусств» грешит рядом недостатков, и без понуканий со стороны взялся перерабатывать ее на основе научной методологии. Но он не мог сделать того, что было выше его сил, причем в то время, когда нигде в мире еще не было мало-мальски удовлетворительного курса по истории искусства, написанного с наших позиций. Те, кому не терпелось занять место Старика, даже не дали себе труда подождать, пока он закончит переработку труда, а решили дать оценку его взглядов на основе опубликованного ранее.
По иронии судьбы и несмотря на мои отчаянные попытки снять
с себя хотя бы часть работы, оценка была поручена именно мне. И вот однажды, на заседании ученого совета факультета, мне как шефу кафедры пришлось встать и осудить своего отца.Я заранее набросал свое высказывание, постаравшись, насколько это было возможно, уберечь отца от лишних огорчений, заранее зная, что навлеку на себя публичные обвинения кое-кого из своих единомышленников. Так и случилось. Однако не обошлось и без таких характеристик, как «идеализм», «формальный анализ» или «эклектизм». Произнося их, я чувствовал, как по спине стекают струйки пота, хотя дома с глазу на глаз я предъявлял отцу куда более резкие возражения.
Старик сидел в первом ряду, опустив глаза, но не от смущения, а потому, что не хотел смущать меня взглядом. Потом встал, чтобы в нескольких словах изложить свои нынешние взгляды и заверить нас, что принимает критику. А потом надел пальто, то самое старое пальто, которое он таскал вот уже четверть века. Я поспешил за ним – по обыкновению мы возвращались всегда вместе – но он уже ушел. Пошел домой и я, на ходу слушая вполуха обвинения своего спутника в беспринципности и мягкотелости.
На следующий день отец как ни в чем не бывало встретил меня у себя дома. Я приготовился к объяснению, но он явно избегал разговора о вчерашнем обсуждении и всем своим спокойным приветливым видом будто хотел сказать мне: «Я все забыл. Забудь и ты, если можешь».
Только гораздо позднее, когда история давно отошла в прошлое, Старик сказал мне однажды:
– Тот приятель вынудил тебя встать и изложить один правильный принцип, чтобы у него был повод пустить в ход всю свою беспринципность.
То, что произошло на ученом совете факультета, было только началом крушения. Закончив переработку первого тома, отец представил его в соответствующую инстанцию, однако рукопись была возвращена ему с отрицательной рецензией, в которой за беспредельной взыскательностью скрывалась некомпетентность дилетанта. Старик снова переработал свой труд, который потом долго кочевал в одном учреждении с одного письменного стола на другой. Критикой деятельности Старика в академии занялись другие, куда более энергичные, чем я, люди. И добились желанного результата: отец подал заявление о выходе на пенсию.
Он был слишком истощен чрезмерным трудом, но только перестав писать, понял, что до сих пор работа крепила его. Рукописи романа были заперты в ящиках шкафа с выветрившимися лаками. «История искусства», прерванная где-то посреди темной эры средневековья, почивала в другом шкафу. Глаза Старика слишком ослабли, чтобы он мог рисовать. Он проводил время в чтении и ожидании, когда я приду с друзьями и с обычной сеткой бутылок, чтобы немного развеяться.
Иногда для разнообразия я приглашал его зайти к нам. Он приходил, садился в старое кресло в углу, – он всегда садился в это старое кресло в углу, – и я давал ему полистать какую-нибудь книгу, пока я закончу начатый пассаж, а он брал книгу и бормотал:
– Работай, работай!
Потом он листал книгу, но краем глаза я видел, что он сидит, уставившись взглядом перед собой, или задумчиво наблюдает за мной.
Чтобы приободрить его, я составил один том его сказок и, ни слова не говоря ему, предложил том к изданию. Том мне вернули, потому что в сказках рассказывалось о царях и царских сыновьях. Мне оставалось только порадоваться, что не посвятил Старика в свой замысел. Тогда я подготовил один сборник его рассказов, но на этот раз мне нужно было заручиться его согласием, потому что я позволил себе довольно значительные сокращения.
– Поступай, как знаешь, – махнул он рукой. – Все равно не издадут.
Так и вышло.
А потом дела вроде бы пошли на лад. И вот однажды я зашел к нему, чтобы сообщить, что он стал «заслуженным деятелем искусства». Сначала он не подал виду, что это его тронуло. Только послал мою тетку за выпивкой. Но поздно вечером, когда я уходил, бросил, вроде бы без всякой связи:
– Есть еще порох в пороховницах. Эта голова, пожалуй, еще не совсем заплесневела…
Несмотря на все творческие разочарования, ему нужно было самую малость внимания, всего лишь один знак, чтобы он чувствовал, что его не считают лишним, и он уже попытался собрать остатки сил и снова сесть за письменный стол, который сиротливо дремал в углу, пока все это время отец читал, вытянувшись на кушетке под окном.