Здесь издалека (сборник)
Шрифт:
И только Железная Глафира принимала ее помощь как должное, на пороге давала задание: «в той раз стирального порошку купи, да яблок полкило». А потом придирчиво осматривала каждое яблочко, и что только надеялась разглядеть: «червивые, небось?» — и не верила, что теперь червивых не бывает, брызгают их какой-то химией. А уж о деньгах и говорить нечего! Катя называла ей треть, четверть цены, и Глафира, давно не выходившая в магазины, только охала: «Ты где ж такую напасть нашла-то, Катерина? В спермактере этом, что ли? Так моёй пенсии на его не напасёсся, ты б на рынок съездила, чо ль, или в молочном на углу!»
И бесполезно было говорить, что молочный давно превратился в меховой салон, а до ближайшего рынка отсюда час
Терпела, глотала, отдавала собственные деньги (а много ли их у аспирантки?), да не то было обидно даже, а вот это подозрение, что шикует она на старухины деньги, не бережет их. Так и во всем.
Сначала она пыталась как-то поговорить с Глафирой, спрашивала ее о молодости, о войне — та отвечала вяло, односложно, по заученному. Один раз только, когда на масленицу напекла их приходская группа милосердия всем по паре блинчиков, разговорилась Глафира, какие блины мамка в детстве пекла, да как они в девках на вечорки ходили, да какая речка у них хорошая была и леса грибные. Тут только пробило ее на живое, человеческое, и Катя было уж порадовалась, стала расспрашивать, но Глафира от разговора с непривычки быстро устала, свернула на продукты, да на свое, родное: «Сметана была — ложка стояла. Не продают больше, без Сталина-от…» И Катя осеклась. Не хотела больше даже заикаться об этом.
Она уж и старшей по группе милосердия жаловалась, Галине, миловидной женщине за сорок, пережившей, видно, многое. «Да уж, Катюш, — улыбнулась она, — так ведь это самое трудное, самое главное. Легко помогать, когда тебе за любой чих спасибо говорят. А ты попробуй вот так, с неблагодарными, злыми — ну совсем как Христос с нами. Вот это уже по-настоящему. Ты ее полюбить, конечно, сразу не сможешь, но ты просто потерпи. Ты представь себе, она же воевала, партизанила, хоть и недолго — значит, и за нас с тобой жизнью рисковала. Ну что нам теперь, трудно потерпеть? Она так вообще уже в маразме, не видно разве: молодость свою помнит, а какой год на дворе да кто у нас сейчас страной правит, и понятия не имеет».
Права была Галина, ой как права. А все равно терпеть было трудно. Нет, стиснув зубы, конечно, можно. Но ведь не хотелось так. С открытой душой надо, искренне, — уверена была Катя. Она и с батюшкой говорила, и с подругами, и все уверяли ее, что не в чувствах дело, над ними мы не властны. Но помогает она старухе, делает за нее всё — вот это главное. А там ответ каждый за себя держать будет, не за соседа и не за Сталина.
Катя часто представляла себе, как это будет. Представляла — и боялась. Что не будет ее долго, на каникулы, например, уедет, и не найдут замены. А потом вернется, и вечно будет себя корить, что это из-за нее, раз не пришла. И еще думала — где, как, когда найдет ее. И что будет потом делать. И какой будет запах, и как трудно будет поднимать это грузное тело, которое и сама баба Глаша уже передвигала с трудом. Еще ведь и обмывать… И главное, не примирившись, не сказав того, что могла бы. Гнала Катя от себя эти мысли: как можно, все-таки человек! — но избавиться от них не могла.
А вышло все просто и скоро. Открыла своим ключом дверь, предварительно позвонив, как всегда, чтобы дать о себе знать, и не услышала обычного «Катерина, ты, чоль?» Как будто кто другой станет к ней ходить.
Неотозвавшаяся баба Глаша лежала в кровати, спокойная, легкая, будто даже просветлела. И видно было без пульса, без дыхания, что да, этой вот ночью, не просыпаясь — каждому бы так легко в отмеренный срок. Словно готовилась, чтобы поменьше хлопот ей, Кате… Она закрыла бабе Глаше
глаза, подержала руку на мраморном ее лбу, присела на краешек кровати.— Баба Глаша, баба Глаша…
Не успела, или просто не смогла ничего ей объяснить, убедить, показать. Без покаяния, без примирения с Богом. Как же так! Вроде и не было ее, Катиной, вины; вроде делала она, что могла, а все-таки саднило внутри: не успела, не смогла. Но теперь уж не ей решать. Теперь…
Автоматически — столько раз ведь проговорено было! — встала, подошла к шкафу, где под рваными наволочками лежали «похоронные» и адрес Митьки, сына, что живет на Дальнем Востоке, и еще вопрос, прилетит ли на похороны. Была там пачка купюр, тысяч на десять, и несколько стодолларовых бумажек, да еще сберкнижка с завещанием — на Катино имя. Надо же, еще есть у кого-то сберкнижки, оказывается, как у бабушки была для пенсии.
— Да ведь не надо мне, — растерянно сказала Катя, глядя на мертвое и спокойное тело, которому тоже уже ничего не было нужно, — это мы крест на могилу поставим…
Придвинула стул к изголовью кровати, присела, растерянная: что теперь, как? Кого вызывать, куда звонить? Надо будет маме по мобильному, спросить, вот прямо сейчас… Но не звонила, отодвигая эту последнюю суету, сидела и сидела в пустой и чужой уже комнате, где не о чем было спорить, и некому. Просто сидела в тишине.
А вот отпевать ее будут обязательно в их храме, ведь она же крещеная: русская, значит, крещеная. Тогда всех крестили. А что говорила она про Сталина… Ну так это чтобы ее позлить, Катерину. Это ладно.
Слава Богу за все — уже переводила она бабу Глашу на язык Златоуста.
Праздрой: воспоминание о будущем
Пирожковая на углу Жданова и Варсонофьевского была тесновата, и место за столиком в ней находилось не сразу. Но когда от раздаточной стойки отошли эти двое в безупречных полушерстяных костюмах, младший на полшага позади старшего, они уже знали, куда поставить свои тарелки — вон на тот столик у окна, подальше от остальных. Там что-то еще дожевывал один ханурик, он поднял глаза и готовился, видно, завести свою привычную песнь про «мужики, копеек двадцать бы, а, чисто чтоб поправиться», но встретился со старшим взглядом и просто отошел в сторонку. Вот этому взгляду надо от него научиться, подумал младший.
Старший неторопливо повесил на специальный крючок под столиком свой кожаный портфель, расстегнул его, наощупь извлек две бутылки пльзеньского праздроя.
— А пиво все-таки должно быть хорошим, — резюмировал он, да и кто бы спорил, — Помногу не могу, печень слегка пошаливает, но уж тогда только хорошее. Впрочем, ты там у себя, наверное, тоже времени даром не терял?
— Не терял, — усмехнулся младший, — но по гастштетам особенно некогда было рассиживаться, работа.
— Да ладно, ладно, не на комиссии. Даже поправился вон, как я погляжу.
— Есть немного, — признался младший, — но вот начал бегать трусцой, два кг уже сбросил.
— Мда, мне вот тоже беготня предстоит… Теща ремонт затеяла, достань ей того-этого. Унитаз так непременно розовый, иначе она не сядет.
— Сочувствую.
— А вот скажи-ка, Володя, пива сколько там сортов?
— Я лично около двадцати попробовал, да еще парочку бундесовского.
— А у бундесов сколько?
— Не считал…
Старший лихо отправил в рот еще горячий пирожок с мясом, жареный, с хрустящей корочкой. Тот ханурик все еще стоял за столиком, но уже у самого входа, и осторожно косился на эту пару. В самом деле, кто такие? Кто чешское пиво пьет, тот в пирожковую не ходит. Но эти двое уже не смотрели в его сторону. А за другими столами торопливые сотрудники московских контор поглощали свой перекус, и потихоньку выпивали, и травили байки, и дела им особого до тех двоих не было.