Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х
Шрифт:
Написать, написать о Петровском бульваре, где я ухитрился провести такую полнокровную молодость в такие жизнеопасные дни. (Комментарий, сделанный в 1990-х: «Покровские ворота» были написаны очень не скоро – двадцать лет спустя. Однако занятно, что так быстро, еще лишь в преддверии тридцатилетия, потянуло к воспоминаниям.)
1954. Право на гонение надо заслужить. Франс справедливо заметил, что «камнями бросают лишь в отягощенные плодами деревья».
L’education sentimentale. Страдание – мать народолюбия. Старая торная тропа интеллигентского «воспитания чувств».
Не
О дурном художественном вкусе правителей можно писать, не уставая. Но не мешает иметь в виду, что это продуманная безвкусица.
Чем больше государственное сливается с иерархическим, тем меньше в нем остается творческого. Кому нужны генераторы идей? Требуются лишь исполнители.
Стоит истине победить, и она обнаруживает склонность ко лжи.
В творчестве может подвести умудренность и выручить – наивность. Начинаешь с жаром открывать открытое, и вдруг тебя выносит на необитаемый остров.
Люди стали говорить на особом языке – странная смесь газетного с необструганным. Слышишь клишированную фразу и рядом с ней – незаемное слово. Будто сигнал из древних времен, из доисторического периода.
Ночь из окна летящего поезда. В черной равнодушной пустыне рассыпана милостыня огоньков – богом забытый полустанок.
В галльской манере – прелесть необязательности. Читаешь у Дюамеля: «В молчании есть ядовитая доблесть опьянения». Неплохо. Однако можно и так: «В молчании есть ядовитое опьянение доблести». Щеголеватая вязь слов, свободная рокировка понятий. Глубокая убежденность в том, что литературу делают только стилисты.
Самое страшное сочетание – маленький человек и большой пост. Еще страшней – когда не бывает другого. Именно в нем – смысл системы.
Странную и печальную игру я выдумал: угадывать, как выглядели детьми помятые пожилые люди.
Уважаемое лицо Морковкина.
Писатель Бурлак-Молниеносный.
Решают не кадры, а отделы кадров.
Так она и не сумела понять, кем хочет быть для него – предметом роскоши или первой необходимости.
Вкус заменяет дар, а вкусы – убеждения. И насколько первые прочнее вторых!
Впечатление, что революционер по призванию подсознательно опасается полной победы революции. Его жизнь утрачивает смысл.
Любимое слово подонков – «нравственность».
Как весело, наверное, Эдмон Ростан встречал новый, 1898 год! Подумать, ему еще нет тридцати, всего три дня назад в Театре Порт Сен-Мартен состоялась премьера «Сирано де Бержерака». Все впереди, все так лучезарно! А были впереди лишь два десятилетия, отравленные болезнью и творческим закатом.
Настаивайте на своих недостатках и убедите, что это ваш стиль.
Не спешите считать мысль исчерпанной. Вскрывайте ее пласт за пластом. Геологи знают, сквозь сколько слоев нужно пройти, чтоб пробиться к девону.
Вы полагаете, ваша зрелость приходит тогда, когда откровения вдруг превращаются в трюизмы? Это всего только первый шаг. Важнейший
вы делаете поздней, открывая в привычном нечто в нем спрятанное, ранее вами не обнаруженное. Это особенно проявляется, когда обращаешься к наследию давно прочитанного писателя. Творчество – это особый вид странного самовоспроизводства. Вы вчитываетесь в книгу покойника и видите: это – живой организм, подверженный закону развития. Уже завершенная работа как бы продолжает свой рост, соприкасаясь с иной эпохой. Время, похоже, не то привносит, не то сообщает новые качества, не говоря уж о новых смыслах. Не только эстетика – часть времени. Оно, в свою очередь, часть эстетики. (Комментарий, сделанный в 1990-х: Много лет спустя дряхлеющий Шкловский сказал мне: «Я не умею создавать, но я умею находить».)Чувствую – следовательно, существую. Иной раз мне кажется, все и вся сговорились, чтоб я уже ничего не чувствовал.
1955 г. Гуманитарная наука отнюдь не наука гуманизма. Во всяком случае, в нашу пору.
Задача любой администрации – утвердить и освятить положение вещей.
Всю свою жизнь несчастен тот, кто хочет каждодневного счастья. Но каждодневное несчастье делает твою жизнь бессмысленной.
Какая ледяная весна! Я – в этой подмосковной больнице. Отец – уже месяц, как зарыт в коричневой бакинской земле. Громадная страна между нами и лишь ночное черное небо сейчас и над ним и надо мной. (апрель 1955 г.)
Прощание – колыбель свободы. Но очень редко – для остающихся.
Писатели, собираясь вместе, дурно действуют друг на друга. И – чем выше число собравшихся, тем ниже уровень их общения.
Прокурорский пароксизм: ваши руки в крови до пят!
Его любовь была мягкой, вязкой, тягучей – подобие пластилина.
Простодушие как условие счастья. Если нет простодушия, любая удача тебя не спасет от меланхолии.
«Умею» – это лишь «знаю, как сделать». «Могу» означает «способен сделать». Разница, надо сказать, решающая.
Беда многих писателей в том, что их творчество становится аргументом в полемике – политической, нравственной, поколенческой. Понять же их истинное место можно будет только во время, свободное от идеологических войн. Бог весть, когда оно наступит, но тех, кого оно воскресит, будет немного, совсем немного.
Почти три тысячи языков, почти семь тысяч, считая с мертвыми. Сколько ж было сказано слов! Сколь мало тех, что имеют цену.
…И вот, разоруженный христианами и разгромленный варварами, ушел Рим с его наготой страсти и веселым распутством, с Катуллом и Лесбией. Уже не вакханки, а светлые девы – вдохновительницы поэтов. И вот, бескровная и бесплотная, любовь стала блекнуть и задыхаться от собственной девственной чистоты. И наконец, Донн взбунтовался: «Love’s not so pure and abstract as they use to say, which have no mistress but their Muse».
Народный артист – балетмейстер Захаров, величественный, монументальный мужчина, перед студенческими каникулами встречает студентика-казаха, робкого, маленького первокурсника. Задумчиво его оглядев, Захаров спрашивает: «Ты – казах?» – «Казах», – робко шелестит первокурсник, словно признаваясь в грехе. «Едешь домой?» – «Да… собираюсь». Захаров (торжественно и значительно): «Передавай привет народу».
В короткой реплике то преимущество, что можешь и не успеть сфальшивить.