Зеленый Генрих
Шрифт:
По части призраков и привидений он тоже был большой знаток, но и тут у него все оборачивалось своей смешной стороной. Если история, о которой он рассказывал, была страшной, то и в ней все равно было что-то в высшей степени комическое, а еще чаще дело кончалось тем, что ему удавалось провести мучившую его нечистую силу и сыграть с ней какую-нибудь веселую шутку.
Словом, он превосходно дополнял свою жену, тоже увлекавшуюся разными фантазиями, и таким образом мне довелось почерпнуть из самого первоисточника все то, что дети образованных родителей обычно узнают из нарочно для них обработанных книжек со сказками. Пусть духовная пища, которую я там находил, была не такой безобидной, как в этих книжках, и не всегда рассчитана на нравственные понятия невинного ребенка, — зато в ней неизменно заключалась какая-нибудь мораль, какая-нибудь глубоко человеческая истина, а собранные г-жой Маргрет старинные вещи были для меня настоящей сокровищницей в смысле богатства зрительных ощущений. Вполне понятно, что под влиянием всего этого мое воображение несколько преждевременно созрело и стало более восприимчивым к сильным впечатлениям, подобно тому как дети из простонародья рано привыкают к крепким напиткам, которые пьют взрослые. Дело в том, что в доме г-жи Маргрет я слышал не только разговоры о чудесах сверхчувственного мира; нередко ее гости вели в моем присутствии жаркие споры о делах житейских, о жизни человеческой вообще и о своей собственной доле, и особенно интересно было послушать самое хозяйку дома и ее мужа, ибо на своем долгом веку они повидали так много печального и смешного, так много заслуженно вознесенных судьбою и незаслуженно обиженных ею людей и сами испытали так много опасностей, лишений и трудностей, из которых они все же выпутывались, что их опыт был как бы собранием примеров на все случаи жизни; они пережили все — и голод, и войну, и мятежи; однако любопытнее всего было их отношение друг к другу, в котором чувствовался элемент драматизма, и порой прорывались наружу некие глубоко спрятанные первобытные,
Ибо если г-жа Маргрет была живой душой и опорой дома, если она заложила самое основу нынешнего благосостояния семьи и всегда держала бразды правления в своих руках, то муж ее был из тех людей, которые никак не могут найти себе занятие по душе и ничего не умеют делать и которым не остается ничего, как стать мальчиком на побегушках у жены (если такому достанется в жены женщина энергичная) и влачить под сенью ее власти праздное и бесславное существование. Если г-жа Маргрет, сумевшая, — особенно в первые годы замужества, — смело использовать благоприятные обстоятельства того времени, благодаря своей поразительной оборотистости в буквальном смысле слова загребала деньги кучами, то муж ее играл скромную роль услужливого домового, помогавшего ей по хозяйству, был от души рад тому, что ему перепадало от жены, и смешил всех своими забавными проделками. Зная его непосредственность и какую-то отнюдь не мужскую беспомощность и на опыте убедившись в том, что в трудные минуты она не находит в нем надежной опоры, г-жа Маргрет не замечала других его положительных качеств, а потому, не долго думая, решила не подпускать его к заветному ларцу и стала распоряжаться деньгами единовластно. Долгое время ни один из них не видел в этом какого-нибудь ущерба для себя, но потом некоторые кляузники, в том числе и интриган-портной, раскрыли мужу глаза на то, как унизительно его положение, и стали подбивать его, чтобы он наконец потребовал раздела имущества и полного признания своего права распоряжаться им.
Бедняга тотчас же страшно распетушился и, подстрекаемый своими непрошеными советчиками, стал угрожать растерявшейся жене судом, если она не выдаст его долю «совместно нажитого состояния». Она прекрасно понимала, что все это скорее насилие и грабеж, чем честная тяжба, что единственной опорой дома была и всегда будет только она сама, и противилась его требованиям изо всех сил. Однако законы были не на ее стороне, так как суд не смог бы разобраться, какой вклад внес каждый из супругов, а кроме того, муж выдвигал против нее целый ряд облыжных обвинений и заявлял, что после раздела имущества намерен развестись с ней. Сбитая с толку обрушившимся на нее ударом и став предметом сплетен, она чуть не заболела от огорчения и, уже не понимая, что делает, отдала ему половину состояния. Став обладателем всей этой сверкающей груды золота, он тотчас же зашил его в длинные, похожие на колбасы мешочки разной толщины, смотря по размеру монет, сложил эти колбаски в свой сундук, прибил его к полу, прочно уселся на нем и славно одурачил своих доброхотных помощников, надеявшихся, что и им удастся урвать хоть малую толику его богатства. Жить он остался в доме жены, да так век свой и прожил возле нее и за ее счет, и вспоминал о своем сокровище только тогда, когда хотел удовлетворить какую-нибудь прихоть. Между тем она оправилась от удара и вновь пополнила оставшуюся ей часть, а со временем даже удвоила ее; но со дня раздела она думала только о том, как бы вновь завладеть похищенным у нее добром, а это можно было сделать только после смерти мужа. Поэтому каждая размененная им монета была для нее как нож в сердце, и она не могла дождаться, когда же он наконец умрет. Муж, в свою очередь, столь же нетерпеливо ждал ее смерти, чтобы стать безраздельным обладателем всего состояния и пожить на склоне лет в полной независимости. Правда, на первый взгляд никому бы и в голову не пришло, что на их отношениях лежит такая мрачная тень, потому что они жили, как живут любящие старички-супруги, и называли друг друга не иначе как «батюшка» и «матушка». Это было особенно заметно у Маргрет, которая относилась к мужу в общем с той же теплотой и великодушием, как и ко всем людям, и не только терпеливо сносила все его шутовские замашки, но, наверно, не смогла бы прожить и дня без этого человека, бывшего ее спутником в течение вот уже сорока лет; да и он сам тоже чувствовал, что ему не так уж плохо живется с ней, а иногда даже брал на себя хозяйственные заботы и с комически деловым видом возился на кухне, пока его жена в кругу своих восторженных единомышленников уносилась вдаль на крыльях фантазии.
Но через каждые три-четыре месяца; с наступлением одного из четырех времен года, когда сама природа, так резко меняющаяся в это время, напоминала старикам, как недолговечна жизнь человеческая, а их телесные недуги чаще давали знать о себе, — их старая вражда вновь просыпалась, и между ними вспыхивал отчаянный спор. Обычно это случалось темной ночью, когда их мучила бессонница, — и тогда, сидя в своей старинной широкой кровати под общимпестро раскрашенным пологом, они до самого рассвета, не обращая внимания на открытые окна, бросали друг другу в лицо тяжкие обвинения и оскорбительные бранные слова, так что сонные улицы просыпались от их криков. Они упрекали друг друга в прегрешениях давно ушедшей молодости, прожитой в чувственных утехах, и будили тишину ночи, громко споря о делах минувших, о том, что произошло еще до наступления нашего века, далеко в горах и долинах, где успели с тех пор вырасти или, наоборот, исчезнуть целые густые леса, и поминая участников этих событий, которые давным-давно истлели в своих могилах.
Потом муж требовал у жены, чтобы она объяснила, почему она, собственно, надеется пережить его, или жена требовала того же от мужа, и между ними начинался пренеприятный спор о том, кто же из них все-таки будет иметь удовольствие похоронить другого.
Эти отвратительные сцены продолжались и на следующий день, на глазах у всех, кто приходил в их дом, будь то знакомые или чужие, так что бедная женщина в конце концов выбивалась из сил и начинала плакать и молиться; что же касается ее мужа, то он держался как будто даже бодрее, чем обычно: весело насвистывал или же принимался печь себе оладьи, непрестанно бормоча что-то под нос. Отпустив какую-нибудь шпильку, он мог целое утро твердить одно и то же, так что от него только и слышно было: «Пятьдесят один! Пятьдесят один! Пятьдесят один!» — или же добавлял для разнообразия: «Не знаю, не знаю, сдается мне, что старая хрычовка из дома напротив опять отправилась сегодня спозаранку на прогулку! Недаром она купила вчера новую метлу! То-то я видел, как в воздухе что-то такое мелькнуло… верно, ее красная исподница; странно! гм! Пятьдесят один!» — и так далее. При этом в сердце у него все так и кипело от злости, и он норовил побольнее уязвить жену, зная, что своими шутками он причиняет ей еще большие страдания: ведь ее запас злости быстро иссякал, и у нее не было больше сил продолжать эту утомительную перебранку. Зато и она и он располагали другим средством, чтобы насолить друг другу: это средство заключалось в том, что после каждой такой ссоры оба становились до расточительности щедрыми и осыпали подарками всех, кто попадался под руку, словно каждый из них хотел прожить на глазах у другого свое состояние, которого тот домогался.
Муж Маргрет был не то чтобы неверующий, но так как и в бога и в рай он верил весьма своеобразно, то есть так же, как в духов и ведьм, то бог у него был как-то сам по себе, а жизнь сама по себе, и ему дела не было до тех нравственных принципов, которые неизбежно вытекают из веры в бога; он только и знал, что ел да пил, смеялся и сквернословил, балагурил и чудачил, даже и не помышляя о том, чтобы согласовать свой легкомысленный образ жизни со строгими требованиями морали. Впрочем, и его жене тоже ни разу не пришло в голову, что ее земные страсти как-то не к лицу человеку верующему, а потому она никогда не насиловала себя и прямо высказывала все, что ее волновало, выгодно отличаясь в этом отношении от своих лицемерных нахлебников. Она любила и ненавидела, благословляла и проклинала, ни в чем не стесняя себя и ни от кого не скрывая своих душевных порывов, никогда не думала о том, что и сама она далеко не безгрешна, и, не ведая сомнений, всегда смело ссылалась на бога и его всемогущество.
У каждого из супругов было множество полунищих родственников, живших во всех уголках округи. Все они в равной мере тешили себя надеждой получить известную часть солидного наследства, тем более что г-жа Маргрет, питавшая непреодолимую неприязнь к тем, кто безнадежно погряз в нищете, уделяла им от своих щедрот лишь весьма скудные подачки и угощала их за своим столом только по праздникам. В эти дни в ее доме появлялись двоюродные братья и сестры, старые тетки и дядья с мужниной и с ее стороны, со своими отощавшими длинноносыми дочерьми и чахоточными сыновьями, и все эти бедняки несли мешочки и корзинки с жалкими подношениями, рассчитывая приобрести таким образом расположение капризных стариков и унести домой более щедрые ответные подарки. Эта обширная родня резко распадалась на два лагеря, каждый из которых примыкал к одной из враждовавших сторон и разделял с ней надежды на то, что ее недруг умрет раньше и наследство со временем увеличится. Они ненавидели друг друга так же страстно и враждовали так же непримиримо, как и сама Маргрет и ее муж, служившие им примером, и когда, насытившись и отогревшись за непривычно обильной трапезой, все это робкое вначале сборище смелело и начинало чувствовать себя свободнее, тогда между обеими партиями каждый раз разгоралась жаркая перебранка. Мужчины, подбиравшие со стола недоеденные окорока, били ими друг друга по головам, прежде чем спрятать их в свой мешок, а их жены осыпали друг друга бранью, поднося кулак прямо к бледному, заостренному носу соперницы, и отправлялись восвояси с приятным ощущением в желудке, но зато со злобой и завистью в сердце. Взяв под мышку туго набитые узелки, они неторопливыми шагами выходили из городских
ворот, чтобы пуститься в дальний путь к своим лачугам, а когда они — все еще в сердцах — расставались где-нибудь на перепутье, глаза их метали колючие взгляды из-под воскресных чепцов, украшенных жалкими лентами.Все это длилось долгие годы, пока наконец старуха Маргрет не решила подать пример своему мужу, сама отправившись в царство духов и привидений, столь занимавшее некогда ее мечты. Оставленное ею завещание оказалось полной неожиданностью для всех, так как в нем она отказала все свое состояние одному человеку: этим единственным наследником был последний и самый молодой из числа ее фаворитов, так радовавших ее сердце своей ловкостью и преуспеянием в делах, и она умерла в твердой уверенности, что ее денежки не достанутся простофилям, а славно послужат людям дельным, в чьих руках они станут силой. На ее похороны сошлась вся родня супругов, и, увидев, как они обмануты в своих надеждах, все подняли страшный крик и плач. Они единодушно возненавидели счастливого наследника, который преспокойно сложил свое добро на большую повозку, отобрав все то, из чего еще можно было извлечь какую-нибудь пользу. Он оставил несчастным беднякам только наличный запас провизии да собранные покойной книги и старинные вещи, за исключением тех, которые были из золота или серебра или же представляли собой хоть какую-нибудь ценность. Толпа горько сетовавших родственников покойницы не покидала ее дома трое суток, пока не была раздроблена последняя косточка и добытый из нее мозг не был подъеден с помощью последней корочки хлеба. После этого они начали постепенно расходиться, причем каждый успел прихватить на память еще какой-нибудь трофей. Один уносил на плече стопку «языческих книг», связанных толстой веревкой и прижатых для прочности поленом, а под мышкой — узелок с сушеными сливами; у другого за спиной висела на посохе икона богоматери, а на голове покачивался резной сундучок затейливой работы, во всех ящичках которого были ловко уложены картофелины. Тощие долговязые девицы несли изящные старомодные корзины из ивовых прутьев и пестро раскрашенные коробки, заполненные искусственными цветами и поблекшей мишурой; дети тащили восковых ангелочков или какую-нибудь китайскую вазу; и все это очень смахивало на толпу иконоборцев, только что вышедшую из разграбленной церкви. И все же каждый из них припомнил в конце концов, сколько добра сделала ему усопшая, и, решив сохранить свою добычу как память о ней, возвращался домой с грустью в сердце; главный же наследник недолго шагал за своей подводой, — он вдруг остановился, постоял в нерешительности, а затем свернул к первому попавшемуся старьевщику и сбыл ему все свое добро до последнего гвоздя. Затем он отправился к ювелиру, продал медали, чаши и цепи и, не оглядываясь, бодрым шагом вышел из города, захватив с собой только свой разбухший кошель да посох. У него был довольный вид, как у человека, покончившего наконец с неприятным и хлопотным делом.
Теперь в доме остался один только осиротевший старик, живший на остатки тех денег, что достались ему от прежнего раздела и уже успели с тех пор сильно подтаять. Он прожил еще три года и умер в тот самый день, когда ему предстояло разменять свою последнюю монету. Все эти годы он коротал время тем, что старался представить себе во всех подробностях, как он встретится на том свете с женой, с которой он собирался серьезно поговорить, — если она и там «носится со своими сумасбродными выдумками», — и как ловко он высмеет ее, на потеху всем старикашкам — апостолам и пророкам. Он вспоминал и многих других уже умерших приятелей и радовался, предвкушая встречу с ними, когда они тряхнут стариной и припомнят свои былые проказы. Я не слыхал, чтобы он говорил о загробной жизни иначе, как в этом веселом тоне. Но скоро ему должно было стукнуть девяносто, он ослеп, все чаще начинал грустить и сетовать на свои горести и на докучавшие ему недуги и старческую немощь, теперь ему было не до шуток, и он только горестно восклицал, что людей надо просто убивать, пока они не успели стать такой жалкой старой развалиной.
Наконец он угас, как гаснет лампада, когда в ней иссякнет последняя капля масла; люди забыли его еще при жизни, и я, тогда уже подросток, был, пожалуй, единственным из его прежних знакомых, пожелавшим проводить до могилы этот жалкий комочек праха.
Глава восьмая
ПЕРВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
С самого раннего отрочества я внимательно следил за всеми событиями в жизни этого дома и, подобно хору в трагедиях древних, был не только свидетелем, но нередко и вмешивался в действие. Я то расхаживал по комнате, то усаживался где-нибудь в уголке, а когда при мне разыгрывалась какая-нибудь шумная сцена, я всегда стоял в самой гуще действующих лиц. Я доставал книги с полок и требовал, чтобы мне объяснили какую-нибудь заинтересовавшую меня диковинку, или же играл с безделушками г-жи Маргрет. Среди множества людей, бывавших в этом доме, не было ни одного, кто не знал бы меня, и все они были приветливы со мной, потому что это нравилось моей покровительнице. Что касается меня самого, то я старался поменьше говорить, но зато получше прислушиваться и присматриваться к тому, что на моих глазах происходило, чтобы не упустить ни одной подробности. Переполненный всеми этими впечатлениями, я брел через улицу домой, и там, в нашей тихой комнате, начинал ткать бесконечную причудливую ткань мечты, а мое возбужденное воображение сновало по ней, как челнок, расцвечивая ее все новыми и новыми узорами. Эти фантастические образы переплетались в моей голове с подлинной жизнью, так что я с трудом отличал одно от другого.
Пожалуй, только этим последним обстоятельством и можно объяснить некоторые мои тогдашние поступки, в том числе одну совершенно непонятную проделку, которую я выкинул в возрасте около семи лет, — ибо даже я сам не мог бы подыскать для нее какое-нибудь другое объяснение. Однажды я сидел за столом, увлеченный какой-то игрой, и произносил вполголоса непристойные бранные слова, не отдавая себе отчета в том, что они означают; должно быть, я услышал их где-нибудь на улице. Соседка, сидевшая в это время тут же, в комнате, и болтавшая с матушкой, была поражена этими словами и обратила ее внимание на то, что я говорю. Лицо матушки приняло строгое выражение, и она спросила, кто меня этому научил, а соседка стала расспрашивать меня еще настойчивее; я был удивлен всем этим, на минуту призадумался и назвал мальчика, которого я часто видел в школе. К его фамилии я тотчас же добавил еще две или три, причем все это были подростки лет по двенадцать — тринадцать, с которыми я до сих пор даже и не заговаривал. К моему удивлению, через несколько дней учитель велел мне остаться после уроков, оставив в классе также и четырех названных мною мальчиков, показавшихся мне чуть ли не взрослыми мужчинами: все они были намного старше, чем я, и выше меня почти на целую голову. Потом появился священник, один из попечителей школы, обычно преподававший нам закон божий; он сел за стол, где сидел учитель, а мне велел сесть рядом с собой. Мальчиков же заставили встать в ряд перед столом, и они ждали, что будет дальше. Затем священник торжественно задал им вопрос, правда ли, что они произносили в моем присутствии некие бранные слова; они очень удивились и не знали, что им отвечать. Тогда священник спросил меня: «Где ты слышал от них все это?» Тут меня снова понесло, и, не долго думая, я ответил с лаконичной определенностью: «В Братцевой рощице!» Так называлась роща в часе ходьбы от города, в которой я отроду не бывал, я только слыхал, что ее часто упоминают в разговоре. «Как же все это произошло и как вы туда попали?» — гласил следующий вопрос. Я стал рассказывать, будто бы мальчики уговорили меня пойти с ними в лес, и подробно описал все то, что обычно происходит, когда дети постарше затевают какую-нибудь проделку, уходят далеко от дому и берут с собой совсем маленького мальчика. Обвиняемые были возмущены и со слезами на глазах стали уверять, одни — что они были там очень уж давно, а другие — что они и вовсе никогда там не бывали, тем более со мной! При этом они смотрели на меня с боязливой ненавистью, словно на какого-то злобного змееныша, и принялись было осыпать меня упреками и осаждать вопросами, но им велели помолчать, а мне предложили описать дорогу, по которой мы туда шли. Я тотчас же живо вообразил себе эту дорогу, будто увидел ее своими глазами, а так как мальчики не желали признавать мою выдумку, в которую я теперь сам уверовал, (ведь если ничего этого не было, нас не стали бы вызывать на допрос), то их возражения только раззадорили меня, и я подробно описал дорогу, ведущую к роще. Я знал те места только понаслышке и никогда не обращал особенного внимания на то, что о них говорилось, но в тот момент все услышанное слово за слово всплыло в моей памяти, и описание получилось как-то само собой. Потом я рассказал, будто по пути мы сшибали с кустов орехи, развели костер и жарили на нем краденую картошку, а затем основательно поколотили деревенского мальчишку, пытавшегося нас остановить. Придя в лес, мои спутники влезли на высокие ели и подняли там наверху страшный галдеж, награждая при этом священника и учителя разными прозвищами. Размышляя над внешностью наших наставников, я давно уже сам придумал для них эти прозвища, но до сих пор держал их при себе; теперь, когда мне представился такой удобный случай, я ввернул их кстати в мой рассказ, чем и вызвал сильнейшее негодование этих почтенных людей и немалое изумление ни в чем не повинных мальчиков. Я уверял, что, спустившись с деревьев, они нарезали длинных прутьев и потребовали, чтобы я тоже забрался на маленькую елку и громко прокричал оттуда все эти клички. Когда же я отказался, они привязали меня к стволу и до тех пор хлестали меня прутьями, пока я не согласился сказать все, что они требовали, даже те неприличные слова. Пока я выкрикивал эти ругательства, они успели улизнуть у меня за спиной, и в ту же минуту ко мне подошел какой-то крестьянин; он услыхал мои бесстыдные речи и стал драть меня за уши. «Ну подождите же, дрянные мальчишки, — воскликнул он, — одного-то я поймал!» — и дал мне несколько затрещин. Потом он тоже ушел, оставив меня стоять под деревом, и в это время уже начало смеркаться. С большим трудом вырвавшись из пут, я стал искать в темном лесу дорогу домой. Но тут я заблудился, свалился в какую-то глубокую речку и, продвигаясь вдоль нее наполовину вплавь, наполовину вброд, выбрался таким образом из лесу и, претерпев немало опасностей, наконец-таки нашел дорогу. В довершение всего на меня напал огромный козел, но я отбился от него, проворно выломав кол из плетня, и обратил его в бегство.