Зеленый Генрих
Шрифт:
Читая биографию Геснера, я познакомился также и со старым Зульцером [56] , который был покровителем Геснера в юности, во время пребывания последнего в Берлине. Поэтому, заметив среди книг несколько томов Зульцерова «Трактата об изящных искусствах», я решил заняться им, так как он явно относился ко вновь открытой мною области. Очевидно, эта книга получила в свое время широкое распространение, потому что она стоит почти в любом старом книжном шкафу и неизменно красуется на всех аукционах, где ее можно довольно недорого купить. Как котенок, заблудившийся в густой траве, я беспомощно плутал в дебрях этого давно уже устаревшего, составленного с энциклопедической обстоятельностью и монументальностью сочинения, принимая все прочитанное на веру и поспешно хватаясь то за одну, то за другую плохо понятую, а часто и вообще спорную мысль, и когда подошло время идти на обед, голова моя была переполнена ученостью; я и сам чувствовал, какой важный и горделивый вид придают мне мои сосредоточенно поджатые губы и широко раскрытые, устремленные вдаль глаза. Собрав все изученные мною труды об искусстве, я снес их в мою комнату и присовокупил к папке с гравюрами покойного Феликса.
56
Зуль ц ер Иоганн Георг (172 0–1 779) — немецкий эстетик, автор «Всеобщей теории изящных искусств», представляюще й собой обширный свод статей, расположенных в словарном порядке. Несмотря на то, что эстетика Зульцера отличается эклектизмом и пытается примирить воззрения немецких, французских и английских мыслителей разных направлений, его
После обеда я с трудом заставил себя на минутку заглянуть к бабушке и, рассеянно сунув в карман приготовленный ею подарок, миниатюрную Библию с золотым обрезом и серебряными застежками, тотчас же распрощался с нею и поспешно ушел. Напряженно щуря свои близорукие глаза, бабушка долго еще смотрела мне вслед, и в ее взгляде была сдержанная грусть, — ведь этот благочестивый дар был знаком ее искренней любви, и ей хотелось вручить его мне с подобающей торжественностью. Но очень скоро ее глаза перестали различать меня вдали, ибо, проникнув в тайны искусства, я горел теперь одним желанием: как можно скорее испробовать приобретенные мною познания на деле или, точнее говоря, на деревьях.
И вот, вооруженный папкой и принадлежностями для рисования, я уже шагал под зелеными сводами леса и разглядывал каждое дерево; однако выбрать подходящую натуру оказалось не так-то просто: горделивые лесные великаны стояли плечо к плечу, тесно сплетаясь ветвями, и не хотели выдавать мне своих братьев поодиночке; камни и кусты, цветы и травы, бугорки и кочки — все стремилось укрыться от меня и прильнуть к деревьям, как бы ища у них защиты, все вокруг было слито в одно стройное целое и глядело мне вслед, словно посмеиваясь над моей растерянностью. Наконец могучий бук со стройным стволом, в великолепной зеленой мантии и увенчанный царственной короной, отважно выступил из сомкнутых рядов, словно древний король, вызывающий врага на поединок. Этот богатырь был так статен, каждая его ветвь и каждая купа его листвы были так соразмерны с целым и весь он дышал такой полной радостью бытия, что я был ослеплен удивительной четкостью и определенностью его очертаний, и мне показалось, что я без труда совладаю с ним. И вот я уже сидел перед ним, и моя державшая карандаш рука уже лежала на чистом листе; однако, прежде чем я решился провести первую линию, прошло еще немало времени: чем ближе я присматривался к этому великану, тем более неуловимым казалось мне именно то место, на которое я смотрел, и моя уверенность улетучивалась с каждой минутой. Наконец я отважился наметить несколько линий и, начав с корней, попытался схватить прекрасные формы нижней части несокрушимого ствола; но мой рисунок получался каким-то безжизненным и нескладным; проникавшие сквозь листву солнечные лучи играли на стволе, то освещая его мощные контуры, то снова оставляя их в тени; в полумраке его ветвей вдруг вспыхивало и начинало весело трепетать то серебристо-серое пятно на коре, то изумрудно-зеленая полоска мха; порой на свет показывался дрожащий молодой побег, проросший прямо из корня, порой в самой густой тени проступала совершенно новая, еще не замеченная мною линия, какой-нибудь выступ или углубление, покрытое лишайником; затем все это снова исчезало, сменяясь новыми причудливыми эффектами, хотя сам бук стоял все так же величаво-спокойно и в его раскидистой кроне слышался таинственный шепот. А я все рисовал, рисовал торопливо, наугад, обманывая самого себя, делая один набросок прямо поверх другого, боязливо ограничиваясь той только частью дерева, которую я срисовывал в ту минуту, и был решительно не в состоянии как-то связать ее с целым, не говоря уже о том, что отдельные линии были вообще ни на что не похожи. Мой рисунок разросся до чудовищных размеров и особенно раздался в ширину, поэтому, когда я добрался до кроны, места для нее уже не осталось, и я с трудом нахлобучил ее, широкую и низкую, как лоб негодяя, на бесформенный толстый обрубок, изображавший ствол, так что макушка дерева упиралась в верхний край листа, а его корни болтались в пустоте. Когда я наконец поднял голову и окинул весь рисунок в целом, на меня, ухмыляясь, глядел жалкий уродец, словно карлик в кривом зеркале, а красавец бук еще с минуту сиял всеми красками, еще более величественный, чем прежде, как будто насмехаясь над моим бессилием; затем вечернее солнце ушло за гору, и он скрылся в тени своих собратьев. Мои глаза ничего больше не могли разглядеть, кроме одной сплошной зеленой массы да лежавшей у меня на коленях карикатуры. Я разорвал ее, и если, придя в лес, я был чрезмерно самоуверен и строил самые смелые планы, то теперь я присмирел и спеси у меня поубавилось. Я чувствовал себя отверженным и изгнанным из храма моих юношеских надежд; тешившая меня мечта о цели и смысле жизни, которые я мнил найти в живописи, снова ускользала от меня, и теперь мне казалось, что я и в самом деле бездарность и что из меня никогда не выйдет толку. Понурив голову и чуть не плача, я в унынии побрел дальше, в надежде, что лес сжалится надо мной и я найду для себя что-нибудь полегче. Однако в лесу становилось все темнее, все краски сливались в одну, и равнодушная природа не хотела бросить мне свою милостыню; в моем тягостном унынии я припомнил пословицу: «Лиха беда начало», — и тогда мне пришло в голову, что ведь я еще только начинаю, а первые попытки заняться чем-нибудь всерьез тем и отличаются от детской забавы, что с ними неизбежно связаны неудачи и огорчения. Но от этого на душе у меня стало еще тоскливее, так как до сих пор я жил, не ведая забот и не зная, что значит упорный труд. Прислушиваясь к величавому шуму леса и размышляя о своем воображаемом несчастье, я вспомнил наконец о боге, к которому уже не раз обращался в беде, и снова прибегнул к его покровительству, умоляя его помочь мне, — хотя бы ради моей матушки, — ибо в ту минуту мне живо представилось, как она сейчас одинока и как удручена заботами.
Вдруг я набрел на молодой ясень, который рос посреди лесной прогалины на невысоком холмике, вспоенный просочившимся здесь родником. Его гибкий ствол имел всего каких-нибудь два дюйма в толщину, а удивительно простые и ясные линии его прелестной маленькой кроны с очень правильно и симметрично расположенными листьями, которых было еще так немного, что их можно было пересчитать, вырисовывались на ясном, золотистом фоне вечернего неба так же четко и строго, как и сам ствол. Свет падал на деревцо сзади, так что мне видны были только резкие линии его силуэта; все это было словно нарочно создано для того, чтобы начинающий художник мог испробовать свои силы.
Я снова сел на землю и решительно принялся за дело, думая, что мне удастся схватить очертания нежного молодого ствола с помощью всего лишь двух параллельных линий; однако природа и на этот раз жестоко посмеялась надо мной: лишь только я принялся зарисовывать это простенькое деревцо и внимательнее присматриваться к нему, как его строгие, бесконечно изящные линии начали словно ускользать от меня. Одна из линий контура так точно повторяла все еле уловимые изгибы другой, эти две линии так незаметно сходились наверху, а молоденькие веточки вырастали из ствола так плавно, под таким строго определенным углом, что малейший неверный штрих мог исказить весь стройный и прекрасный облик деревца. Но я все же взял себя в руки и, внимательно следуя за каждым изгибом избранной мною натуры, опасаясь отступить от нее хотя бы на йоту, довел-таки дело до конца; правда, в моем наброске не было ни уверенности, ни изящества, но у меня все-таки получилась довольно точная, хотя и робкая копия. Почувствовав себя в ударе, я благоговейно пририсовал стебельки травы и землю у подножия дерева и увидел на моем рисунке одну из тех жиденьких библейских пальм, какие встречаются в картинах благочестивых церковных художников и их нынешних эпигонов и оживляют своей наивной прелестью плоскую линию горизонта. Я остался доволен своим скромным опытом и долго рассматривал его, время от времени переводя глаза на стройный ясень, который тихо покачивался под свежим вечерним ветерком и казался мне посланцем благосклонных небес. Радостный и довольный, словно мне удалось невесть что совершить, я отправился в деревню, где меня сразу же окружили родственники, горевшие любопытством увидеть плоды моего паломничества, на которое я возлагал такие большие надежды. Однако когда я вынул из папки свое деревцо, на котором было всего каких-нибудь четыре десятка листочков, на лицах собравшихся, как видно, ожидавших чего-то большего, показались улыбки, а кое-кто довольно беззастенчиво рассмеялся; только дядюшка похвалил мои труды, сказав, что на рисунке тотчас же можно узнать молодой ясень; он ободрял меня, советуя настойчиво продолжать занятия и хорошенько изучить породы деревьев в здешних лесах, в чем он, как лесничий, обещал мне помочь.
Он еще хорошо помнил то время, когда жил в городе, так что подобные увлечения не казались ему смешными; к тому же такие заядлые охотники, как он, обычно любят живопись, — вероятно, потому, что она изображает, между прочим, и те дорогие их сердцу места, где они предаются своим радостям и совершают свои подвиги. Поэтому сразу же после ужина он начал читать мне целый курс лекций о свойствах и особенностях различных деревьев и рассказал, в каких местах можно встретить наиболее поучительные экземпляры каждой породы. Но прежде всего он посоветовал мне срисовать этюды его старого друга Феликса, и я с большим усердием занимался этим в течение нескольких следующих дней. В тихие, теплые вечера мы еще несколько раз ходили высматривать места для предстоящего охотничьего сезона, обошли немало чудесных уголков, и повсюду, в долинах и на горных склонах, нас окружал богатый и многообразный мир деревьев.В этих приятных занятиях прошла первая неделя моего пребывания у дядюшки. К тому времени я уже научился различать кое-какие деревья, и меня радовало, что теперь я могу называть своих зеленых друзей по имени; и только глядя на пестрый ковер всевозможных трав, покрывавших и сухую почву в лесу, и влажную землю в долине, я еще раз серьезно пожалел о том, что мои школьные занятия ботаникой были прерваны в самом начале; я хорошо понимал, что те немногие и к тому же слишком общие сведения, которыми я располагал, совершенно недостаточны для того, чтобы поближе познакомиться с этим крошечным, но бесконечно многообразным мирком, а в то же время мне очень хотелось знать названия и свойства всех тех безымянных стебельков и былинок, что росли и цвели у меня под ногами.
Глава двадцать первая
ВОСКРЕСНАЯ ИДИЛЛИЯ.—
УЧИТЕЛЬ И ЕГО ДОЧЬ
Еще в первые дни моего пребывания в доме дядюшки вся молодежь сговорилась, что в ближайшее же воскресенье мы отправимся в гости. За лесом, в небольшой, уединенно расположенной усадьбе жил брат пасторши со своей дочкой, которую связывали с моими двоюродными сестрами тесные узы девической дружбы. Отец ее был когда-то сельским учителем, но после смерти жены удалился в свою живописную усадьбу, так как он обладал некоторым состоянием, а по характеру представлял собой полную противоположность моему дядюшке. Последний, родом горожанин, готовился уже в юности стать священником и изучал богословие, но потом забросил и позабыл все это, чтобы безраздельно отдаться усердному труду на пашне и буйным утехам охоты; учитель же, несмотря на крестьянское происхождение и весьма скромное образование, был склонен к жизни тихой и благолепной, жизни мудреца и праведника, и, предаваясь размышлениям на теологические и философские темы, изучал книги о жизни природы. Он очень радовался, когда ему представлялась возможность завязать с кем-нибудь умный разговор, и был чрезвычайно любезен с собеседником. Дочь его, которой было лет четырнадцать, росла задумчивой и томной барышней и, в соответствии с желаниями своего отца, напоминала скорее изнеженную пасторскую дочку, чем сельскую девушку, в то время как загорелые и обветренные лица юных наследниц моего дядюшки говорили о том, что они привыкли не бояться никакой работы; впрочем, этот отпечаток свежести не только не безобразил, а скорее даже красил их и очень шел к их задорно блестевшим глазам.
В воскресенье, как только кончился обед, три моих сестрицы, которым было двадцать, шестнадцать и четырнадцать лет и которые носили офранцуженные на городской манер имена Марго, Лизетт и Катон, удалились на свою половину и долго совещались там, то и дело перебегая из одной комнаты в другую и старательно запирая за собой двери. Мы, мальчики, давно уже успели нарядиться и с нетерпением ждали, когда же наконец выйдут наши дамы; однако, заглядывая в щелки и замочные скважины, мы убедились, что это будет еще не так скоро: все шкафы были широко распахнуты, а девушки стояли перед ними с серьезными лицами и держали совет, что им надеть. Чтобы скоротать время, мы принялись поддразнивать сосредоточенно размышлявших девушек; в конце концов мы проникли к ним в спальню, напали на них, выскочив всей оравой из-за огромного шкафа, и, увидев вокруг бесчисленное множество картонок, коробочек, ларчиков и прочих девичьих секретов, не преминули полюбопытствовать, что там лежит. Но они, сопротивляясь с мужеством разъяренных львиц, у которых хотят отнять детенышей, вышвырнули нас за дверь, и все наши попытки вновь взять ее штурмом оказались тщетными. С минуту за дверью все было тихо, затем она неожиданно отворилась, и перед нами предстали, смущаясь, все еще негодуя и в то же время заранее предвкушая свой успех, все три сестрицы в великолепных, но несколько пестрых туалетах; бедняжки, одетые, как одевались их бабушки, несли в руках допотопные зонтики и затейливые ридикюли: один в виде звезды, другой наподобие полумесяца, третий представлял собой нечто среднее между гусарской ташкой [57] и лирой.
57
Гусарская ташка — подвесной кожаный карман, прикреплявшийся к портупее.
Все это поразило бы хоть кого, особенно если принять во внимание, что в вопросах моды мои славные сестрицы были самоучками и, всецело предоставленные самим себе, наряжались без чьей бы то ни было помощи, исключительно по собственному разумению; их маменька питала отвращение к городским нарядам и, приходя домой из церкви, куда она, как пасторша, ходила в кружевном чепце, каждый раз спешила поскорее сбросить его. Других дам в деревне не было, если не считать жены и дочерей нового пастора, но последние так важничали, что к ним было не подступиться; к тому же они ничего не шили сами, а заказывали свои туалеты в городе. Таким образом, мои кузины могли рассчитывать только на свои силы, на скромную сельскую портниху да на кое-какие семейные традиции, которые им удалось возродить путем неустанных поисков в комодах и сундуках, хранивших следы давно забытого прошлого. Поэтому никто не мог бы отрицать, что они достигли в этом деле немалых успехов, и если в тот день мы приветствовали их появление насмешливым: «Ах!» — то это было только притворство, за которым скрывалось самое искреннее восхищение.
Впрочем, и наши костюмы по смелости и пестроте не уступали нарядам наших девиц. Мои братья были одеты в куртки довольно грубого сукна, но их покрой, выдуманный деревенским портным, был более чем оригинален, и в нем было даже что-то вызывающее. На куртках было нашито бесконечное множество блестящих медных пуговиц с выбитыми на них скачущими оленями, медведями на задних лапах и другими дикими зверями; дядюшка приобрел эти пуговицы по случаю, оптом, так что их должно было хватить на всех его внуков и правнуков. Бывало, что братья теряли свои украшения, — тогда деревенские мальчишки их подбирали и играли на них, как на деньги; постепенно они стали на селе чем-то вроде разменной монеты, причем каждая штука шла за шесть костяных или оловянных пуговиц. На мне был мой зеленый мундирчик с красными шнурами и белые панталоны в обтяжку; жилетки я не надел, чтобы лучше была видна моя щегольская рубашка, но зато небрежно повязал вокруг шеи подаренную бабушкой шелковую косынку, а доставшиеся мне в наследство от отца золотые часы, с которыми я так и не научился обращаться, висели на голубой ленте с вышитыми цветами, найденной мною в одной из матушкиных картонок. С фуражки я давно уже спорол козырек, который казался мне филистерским предрассудком, и этот кургузый головной убор, оставлявший мой лоб незакрытым, окончательно дополнял мое сходство с балаганным шутом. Я полагаю, что для человека мыслящего и стремящегося к красоте внутренней все эти внешние украшения должны казаться смешными, причем люди думают о них тем меньше, чем лучше они познали свой идеал прекрасного и чем больше подошли к нему в своей деятельности, и наоборот: чем дальше человек от того, что представляется ему истинно прекрасным, тем больше он привержен к разного рода мишуре. К сожалению, именно это пристрастие к внешней красивости нередко задерживает нравственное развитие молодого человека, — особенно если у него нет отца, — ибо кто же, как не отец, может своей добродушной насмешкой исцелить сына от его заблуждений и твердой мужской рукой направить его помыслы к высокому и истинно прекрасному.
К жилищу старого учителя вели две дороги: выбрав более близкую, мы должны были подняться на гору, возвышавшуюся за деревней, и, пройдя по ее длинному гребню, спуститься по противоположному склону в другую долину, которая отчасти напоминала нашу, но была несколько меньше и имела более округлую форму; здесь, на берегу глубокого синего озера, занимавшего почти всю долину, стоял, отражаясь в воде, гостеприимный дом, где жили учитель и его дочка; другой, более длинный, но легкий путь пролегал по дну нашей долины, вдоль речки, которая впадала в это же озеро, так что, спустившись вниз по течению и пробравшись сквозь густые заросли по ее берегам, мы могли попасть к цели нашего путешествия, обойдя гору.