Зеленый Генрих
Шрифт:
Как только я закончил обе парные картины, кончилась моя спокойная жизнь — снова мне нужно было их пристраивать. После того злосчастного плагиата я не мог решиться отдать их опять на открытую выставку, что, конечно, было признаком дилетантизма и неопытности; полноценный талант легко забывает подобные вещи, и его не беспокоит кучка подражателей, ссорящихся о праве собственности на его идеи и открытия.
Итак, я отправился к известному торговцу, который царил на всех аукционах и приобретал художественные коллекции, а также и новые картины, если они удостаивались милостивого внимания его клиентов — знатоков искусства или будили в нем жажду наживы каким-либо иным загадочным преимуществом. Он владел красивым домом, первый этаж которого был полон так называемыми старыми мастерами, да и новыми картинами; многие из них выставлялись в окнах, но никогда он не брал вещей, подписанных неизвестным именем. Не знаю, было ли это некоторым кокетством или робостью, но я сперва пошел туда без моих картин, намереваясь предложить их торговцу в форме вопроса о том, мне ли принести ему свои произведения или он сам придет взглянуть на них. Мое появление осталось совершенно незамеченным, — владелец магазина стоял с кучкой посетителей и знатоков перед небольшой рамкой: они, сдвинув головы, разглядывали заключенное в ней полотно сквозь
Я довольно смущенно изложил свое дело, чувствуя, что прошу о том, в чем ни один человек не обязан мне идти навстречу, и едва я высказал свое желание, как торговец, не спросив даже, кто я такой, коротко и сухо ответил мне, что моих вещей не купит, после чего он отвернулся.
Этим он дал понять, что разговор закончен, и у меня не оставалось больше предлога задержаться здесь хотя бы на минуту; через четверть часа я был уже снова дома у моих двух картинок.
В этот день я больше ничего не предпринимал, подавленный каким-то тревожным чувством досады и озабоченности. Я никак не мог примириться с тем, что поведение этого торговца ничем не отличалось от поведения других людей, которые отгоняют от себя все, что не соответствует их собственным желаниям, и пытаются обезопасить себя вечнозеленой изгородью отрицательных ответов, ограничиваясь лишь тем, что для их же собственной пользы все-таки проникает сквозь эту ограду.
На следующий день я снова пустился в путь, но благоразумно завернул обе картины в платок и захватил их с собою, чтобы, по крайней мере, их показать. Я направился к торговцу пониже рангом, у которого торговые обороты были значительно меньше, чем у предыдущего, хотя он умел лучше разбираться в предметах искусства и даже сам чистил их, реставрировал и покрывал лаком. Я нашел его в полутемном помещении, среди горшочков и банок, за починкой старого размалеванного полотна, на котором он латал дыры. Он внимательно выслушал меня, сам поставил мои пейзажи в наиболее выгодное освещение, а затем, вытерев руки о передник и сдвинув бархатную шапочку, которая прикрывала его лысину, на лоб, подпер руками бока и сказал сразу же, не долго думая:
— Это вещи неплохие, но они списаны со старых гравюр, и даже с хороших гравюр!
Я был удивлен и раздосадован.
— Нет, — ответил я, — эти деревья я сам рисовал с натуры, и они, вероятно, стоят еще и посейчас, да и все остальное существует в действительности так, как оно показано здесь, только, может, более разбросанно!
— В таком случае мне эти картины тем более не нужны! — возразил он, отвернувшись от пейзажей и снова сдвинув ермолку, — нельзя брать в природе такие сюжеты, которые выглядят как старые гравюры! Нужно шагать в ногу с жизнью и чувствовать дух времени!
Так одной-единственной фразой были решены все вопросы стиля. Я снова завернул свои картины и, уходя, бросил печальный взгляд на собрание грубо намалеванных пустяков, которые покрывали стены, потому что считались вещами современными, или, вернее, предрекающими будущее; это были работы неудачников, не умевших обращаться с кистью; они задешево и втемную творили то, что впоследствии выступало в свет, требуя себе места. У меня был весьма жалкий вид, когда я очутился на улице, но с гордостью обедневшего идальго я повернулся спиной к лавке и продолжал свой путь. Не решаясь еще вернуться домой, я бродил по бесконечным улицам и очутился наконец перед лавкой некоего еврея, который, будучи портным, в то же время торговал новым платьем и новыми картинами. У него одевались многие художники, и, благодаря этому, он был вынужден иногда вместо платы получать картину, а иногда брал таковую в залог; постепенно он стал владельцем небольшой картинной галереи и совершил уже не одну выгодную сделку, купив работы попавших в нужду молодых художников, которые впоследствии прославились, или, сам того не зная, случайно получив от несведущих людей ценную вещь. Я заглянул в окно его торгового помещения, где были выставлены картины, и так как меня привлекли царившие там тщательный порядок и чистота, то я вошел, чтобы сделать и ему свое предложение. Торговец тотчас же согласился посмотреть мои полотна и, оглядывая меня с нескрываемым любопытством, спросил, что, где и как, и, наконец, задал мне вопрос, действительно ли я — автор этих вещей и хорошо ли они написаны. Это был совсем не такой наивный вопрос, как могло показаться на первый взгляд, так как он в то же время внимательно вглядывался в меня, чтобы прочесть на моем лице степень справедливою или тщеславного самомнения; так он разглядывал и человека, приносившего ему золотое кольцо, спрашивая, настоящее ли оно; в последнем случае он и сам отлично видел, золото ли это, и своим вопросом хотел лишь узнать, с кем имеет дело; наоборот, в моем случае он сразу же понял, что я за человек, а наблюдая за моим поведением, хотел узнать, как отнестись к предмету продажи. Я, колеблясь, ответил, что пытался сделать эти вещи так хорошо, насколько это было в моих силах, хотя мне и не подобает их хвалить; что, очевидно, они не так уж превосходны, иначе я не стоял бы с ними здесь, но что, во всяком случае, они стоят той скромной цены, которую я прошу за них. Все это ему как будто понравилось, он стал приветлив и разговорчив, время от времени поглядывая на картины — не то нерешительно, не то благожелательно. Я уже начал лелеять надежду, что сейчас что-либо произойдет, по ничего не последовало, кроме неожиданного предложения взять картины на комиссию, выставить их в своем торговом помещении и продать как можно более выгодно и благоразумно. На этом мы и порешили, так как на что-либо большее торговец не соглашался; но его предложение было справедливым и отношение ко мне человечным, он оставил мне надежду — и я с более легким сердцем мог вернуться к себе домой, чем если бы я снова принес обратно свои картины.
Итак, путь заработка остался опять закрытым для меня, — я словно наткнулся на стену, где не находил ни двери, ни даже малейшей лазейки, через которую могла бы пролезть кошка. Правда, во время этих трех посещений я не произнес и ста слов, но мне и сто первое
не могло бы помочь; если бы Эриксон был здесь, он бы продал мои картины, потратив всего лишь несколько слов, — он просто вошел бы и сказал: «Что вы раздумываете? Вы должны их взять!» А Фердинанд Люс заставил бы меня выставить их и, пользуясь своим влиянием богатого человека, рекомендовал бы их вниманию других богачей, и я, как сотни других, выскочил бы на широкую дорогу и на ней бы остался. Но оба друга сами отошли от искусства; я даже не знал, где они живут; казалось, что они — где-то в другом мире и что издали они призывают остальных: «Оставьте и вы эту жалкую суету!»У меня не было других так называемых полезных знакомств в мире художников, я встречался почти исключительно со студентами и начинающими учеными и как общительный вольнослушатель перенимал их словечки и образ жизни. Постепенно, приобретая новые привычки, я сперва потерял внешний, а тем почти и внутренний облик адепта искусства, В то время как собственное решение и чувство долга приковывали меня к материальному творчеству, дух мой привыкал к внутренней сосредоточенности; медлительное, почти не одушевленное больше надеждой воплощение одной какой-либо мысли в рукотворных созданиях казалось ненужным усилием, когда в это же время, на крыльях невидимых слов, мимо меня проносились тысячи образов. Это превратное ощущение овладевало мной тем сильнее, что ведь мое участие в научных занятиях ограничивалось лишь чтением и слушанием, приобретением знаний и наслаждением ими, и я не был на деле знаком с муками научного творчества. Итак, я поворачивался, подобно тени, которая благодаря двум различным источникам света получает двойные очертания и центр которой неясен и расплывчат.
В таком душевном состоянии я, истратив свой последний талер, снова оказался в зависимом положении должника. На сей раз мне было еще труднее начинать все сызнова, так как это было печальным повторением, но дальше все шло само собой, как в тяжелом сне, пока снова не исполнились сроки и не последовало пробуждение вместе с горькой необходимостью уплаты долгов и дальнейшего существования.
Теперь наконец я решился еще раз обратиться за помощью к матери — ибо так уже повелось среди рода человеческого, что молодость, пока это возможно, ищет в трудную минуту прибежища у старости. Молодость, сознающая свои искренние намерения и добрую волю, обычно полагается в своем всеобщем доверии на долгую жизнь, забывая, что, по всему вероятию, ей придется самой справляться с трудностями жизни, и в конце концов она, по отношению и к родителям своим и к своим детям, с печалью убеждается в горькой истине народной пословицы, что скорее мать выкормит семерых детей, чем семеро детей прокормят одну мать.
Новые сбережения, которые она, без сомнения, сделала, не могли быть настолько велики, чтобы мне хватило их на уплату долгов, поэтому я решил основательно приняться за дело и предложил ей в письме, где я постарался казаться веселым и скрыл свое настоящее положение, взять закладную на дом. Это будет, так я ей писал, безобидный, спокойный долг, который можно будет легко погасить после того, как я благодаря своему усердию наконец обрету свое счастье, и в крайнем случае это будет стоить нам только немногих процентов. Получив мое письмо, матушка очень испугалась, — она нетерпеливо ожидала меня самого если и не преуспевающим удачником, то, во всяком случае, человеком, достигшим известного достатка. Она поняла, что все надежды снова отодвигаются в неведомую даль. Сбережений у нее на этот раз было немного, так как ей нанесли некоторый ущерб наши жильцы; достойный мастер из палаты мер и весов пал жертвой своих профессиональных привычек, винных проб, и умер, оставив после себя долги, а вечно недовольный чиновник в припадке возмущения тем, что к нему всегда относились пренебрежительно, опустошил небольшую кассу судебных сборов и бежал в Америку, чтобы найти там более справедливых начальников. При этом он задолжал моей матери квартирную плату за год, так что мои беды зловещим образом прибавились ко всем этим несчастным случаям. К этому же присоединилось одиночество, вызванное смертью многих близких; после дяди умер и учитель, отец Анны, многие другие старые друзья ушли из мира, — так ведь всегда бывает: пролетают годы, и из жизни одновременно уходят многие люди, чей срок исполнился. Правда, матушка и не стала бы советоваться с родственниками, если бы они были живы, но все же наступившее одиночество усиливало ее боязнь, и, чтобы заняться чем-либо и ощутить движение жизни, она пошла навстречу моим желаниям. Вскоре она отыскала дельца, который обещал ей требуемую сумму, пустив при этом в ход все возможные оговорки, пока матушка безмолвно ожидала в качестве робкой просительницы. Затем, после полученных от него указаний, она еще долго обивала пороги различных контор, пока наконец ей не вручили вексель, который она с радостью переслала мне. В своем письме она ограничилась описанием всех этих мытарств, не терзая меня наставлениями и упреками.
Но когда я писал письмо, то, боясь спросить слишком много, в последнюю минуту уменьшил необходимую мне сумму почти наполовину и думал, что сумею вывернуться. Поэтому денег, полученных по векселю, едва оказалось достаточно, чтобы уплатить все мои долги, и если я хотел обеспечить себя хотя бы на короткое время, я был вынужден просить отсрочки у наиболее состоятельных кредиторов из числа тех, кто дружески ссудил меня деньгами. По некоторым нерешительным ответам я понял, что моя просьба оказалась неожиданной, и чувство стыда заставило меня взять ее обратно. Только один из кредиторов, видя краску смущения на моем лице, отказался на время от денег, хотя и собирался вскорости уехать. Он разрешил мне вернуть свой долг, когда мне это будет удобнее; он, по его словам, мог пока обойтись без этих денег и обещал мне при случае дать о себе знать.
Благодаря его любезности я мог спокойно пожить еще несколько недель. По этот случай пробудил во мне серьезные мысли о моем положении и о себе самом, о духовном состоянии моего «я». Задавшись целью наглядно представить себе свою сущность и становление самого себя, я, по внезапному желанию, купил несколько стоп писчей бумаги и начал описывать свою прежнюю жизнь и пережитые испытания. Но едва я погрузился в эту работу, как сразу же начисто позабыл свои критические намерения и всецело предался созерцательным воспоминаниям обо всем, что когда-то будило во мне радость или печаль, всякая забота о настоящем исчезла, я строчил с утра до вечера, день за днем, но не как человек, отягощенный заботами, — нет, я писал гак, словно сидел в собственной беседке, окруженный весенней природой, со стаканом вина по правую руку и с букетом свежих полевых цветов — по левую. В том мрачном сумраке, который давно уже обступил меня, мне начинало казаться, что у меня вовсе не было юности; и вот теперь под моим пером развернулась живая молодая жизнь, которая, несмотря на убогость всего, что было вокруг, захватила меня, приковала мое внимание и преисполняла меня то счастливыми, то покаянными чувствами.