Зеленый Генрих
Шрифт:
Но я покачал головой; я никак не мог решиться признать, что потерпел крушение, и возвратиться ни с чем. Я был намерен сам справиться со своими неудачами и, покорив судьбу, так или иначе вернуться в положенный срок. Я не пытался ни высказать слишком большую самоуверенность, ни открыть свое настоящее положение, но остаток дня занял неопределенными речами, пока уже поздним вечером не простился со своими земляками, которые хотели выехать рано утром.
И все же образ матери, глядящей вдаль, вызвал во мне такое сильное чувство тоски по дому, какое я до сею времени испытывал лишь во сне. С тех пор как я в течение дня не занимал свою фантазию и родственную ей способность творить формы и образы, ее покорные слуги оживали ночью и, действуя самостоятельно, создавали целую вереницу снов, внешне разумных и последовательных, поражающих яркими красками и причудливыми образами. Совершенно так, как мне некогда предсказывал мой сумасшедший и многоопытный учитель живописи, я теперь видел во сне то мой родной город, то деревню, знакомую, но измененную и преображенную, причем я обычно не мог туда попасть, а если я наконец оказывался там, то меня ожидало мгновенное безрадостное пробуждение. Я путешествовал по прекраснейшим местам моей родины, где никогда не бывал, видел горы, долины и реки с неслыханными и все же знакомыми названиями, которые звучали как музыка в моих ушах и все же чем-то казались смешными.
За этими разговорами с моим земляком у меня совершенно вылетели из головы вчерашняя девушка и сегодняшние утренние планы; усталый,
Я поймал золотисто-рыжего коня, вскочил на него, — благо он был уже оседлан, — и поскакал по берегу, глядя по сторонам; я увидел, что крестьянин дошел до плывущих роз и погрузился в их чащу вместе со своей упряжкой. Поток роз пришел к концу, они сбились в густые купы и уплыли вдаль, окрашивая горизонт в красные тона; река казалась теперь непрерывно бегущей лентой синеющей стали. Тем временем плуг земледельца превратился в корабль, и он поплыл дальше, управляя золотым лемехом, словно штурвалом, и пел: «Рдение горных вершин опустилось с Альп и обходит родную страну!» После этого он проделал дыру в днище корабля, вставил в это отверстие большую трубу и стал сильно дуть в нее; она зазвучала мощно, как охотничий рог, и из нее вырвалась сверкающая струя воды, забившая на плывущем корабле фонтаном волшебной красоты. Крестьянин взял эту струю, уселся на борт корабля и стал ковать у себя на коленях правым кулаком огромный меч, так что только искры летели. Когда меч был готов, он испробовал его острие на волоске, вырванном из бороды, и вежливо протянул его сам себе, превратившись внезапно в Вильгельма Телля, которого однажды, в дни моей ранней юности, изображал дородный трактирщик во время народного празднества. Он взял меч, взмахнул им и запел мощным голосом:
Хейо, хейо, я тут опять, Стрелу готовлюсь я спускать, Хейо, хейо, идут года, Но Теллю весело всегда. Куда глядите вы? Он здесь, На солнце растворился весь, Его найти не так легко, Хейо, он пляшет высоко!Затем толстяк Телль отхватил мечом порядочный ломоть корабельной обшивки, которая, оказывается, была жирным окороком, и торжественно отправился в каюту завтракать.
Я же все дальше скакал на золотисто-рыжем коне и неожиданно очутился посреди деревни, где жил мой дядя. Я едва узнал ее, — почти все дома были построены заново. Жители деревни сидели за светлыми окнами вокруг столов и ели; никто не глядел на пустынную улицу. Я был очень рад этому, так как только сейчас заметил, что на нарядном своем коне сидел в старой потрепанной одежде. Стараясь и далее оставаться незаметным, я поспешил к дому дяди, но никак не мог его отыскать. Наконец я узнал этот дом, весь заросший плющом и, кроме того, заслоненный старым орешником, так что не видно было ни камней, ни черепицы; лишь среди зелени то там, то тут поблескивало окошко. Я видел, как что-то двигалось за стеклом, но ничего не мог разобрать. Сад представлял собой чащу разросшихся полевых цветов, среди которых высоко раскачивались гигантские садовые и огородные растения, превратившиеся в деревья: розмарин и зонтики укропа, подсолнечники, тыквы и смородина. Рои одичавших пчел гудели в цветочных зарослях, а в пчелином улье лежало старое любовное письмо, занесенное туда давным-давно ветром, открытое, истрепавшееся от времени, и, несмотря на то, что оно не было запечатано, его так никто и не нашел за все эти годы. Я взял письмо и хотел положить его в карман, но у меня его вырвали из рук, а когда я оглянулся, Юдифь, смеясь, проскользнула за улей, поцеловав меня сквозь воздух, но так, что я губами почувствовал ее губы. Впрочем, поцелуй ее был кусочком яблочного пирога, который я съел с жадностью. Но так как он не утолил голода, который я чувствовал во сне, я понял, что, очевидно, мне все это снится и что этот пирог, вероятно, начинен теми яблоками, которые мы когда-то, целуясь, ели с Юдифью. Поэтому я счел более благоразумным войти в дом, где стол уже должен был быть накрыт. Я распаковал тяжелый портплед, очутившийся на лошади, когда я привязывал ее к полуразвалившейся изгороди сада. Из него посыпались чудесная одежда и тонкие новые рубашки, украшенные спереди красивой вышивкой из винограда и ландышей. Но когда я стал разворачивать парадную рубашку, из одной стало две, из двух — четыре, из четырех — восемь, словом, передо мной расстелилось великолепное белье, которое я напрасно пытался всунуть обратно в портплед. Рубашек становилось все больше и больше, и прочие предметы туалета покрывали всю землю вокруг меня; я испытывал великий страх перед тем, что мои родственники застанут меня за таким странным занятием. В отчаянии я схватил наконец одну из рубашек, чтобы надеть ее, и стыдливо спрятался за ореховое дерево; но с этого места меня могли увидеть в доме, и я в смущении спрятался за другое; и так я переходил от одного дерева к другому, пока не подошел еще ближе к дому, и, спрятавшись среди плюща, торопясь и смущаясь, переоделся в красивое платье, но все никак не мог справиться с ним, и когда наконец был готов, то опять очутился в большом затруднении, не зная, куда девать жалкий узелок со своей старой одеждой. Куда я его ни носил, повсюду из него вываливалась то одна, то другая дырявая вещь; наконец мне с трудом удалось забросить узел в ручей, но он никак не хотел уплыть подальше, а преспокойно кружился все на одном и том же месте. Я нашел трухлявую жердь, подпиравшую когда-то бобы, и мучился, стараясь оттолкнуть эти заколдованные тряпки на середину ручья, но жердь все ломалась и ломалась, пока в моих руках не остался один маленький кончик.
Тут щеки моей коснулось легкое дуновение, передо мной оказалась Анна, которая повела меня в дом. Рука об руку с ней я поднялся по лестнице и вошел в комнату, где собрались дядя, тетя и все мои двоюродные братья и сестры. Облегченно вздыхая, я огляделся; в знакомой комнате все было по-праздничному прибрано и так солнечно, что я никак не мог понять, как пробивается свет сквозь заросли густого плюща. Дядя и тетя были еще в расцвете сил, сестрицы и братья краше, чем когда-либо, старик учитель также был еще видным мужчиной, веселым, как юноша; Анну же я увидел девочкой
четырнадцати лет, в платье с красными цветочками и хорошеньким сборчатым воротничком.Но вот что было самым странным: все, не исключая Анны, держали в руках длинные глиняные трубки и курили какой-то благоухающий табак, и я делал то же самое. При этом они, как умершие, так и живые, ни минуты не стояли спокойно, но беспрестанно двигались по комнате взад и вперед, туда и сюда, с неизменно приветливыми, радостными лицами; тут же между ними в мирном согласии бродили охотничьи собаки, козуля, ручная куница, соколы и голуби, только звери бегали во встречном направлении, так что их пути перекрещивались и представляли собою странное сплетение.
Массивный стол орехового дерева на витых ножках был покрыт белой камчатной скатертью и уставлен дымящимися блюдами свадебного пира. У меня слюнки потекли, и я обратился к старику дяде со словами: «Да вам, видно, хорошо живется?» — на что он ответил: «Конечно!» — и все повторили: «Конечно!» — приятными звучными голосами. Вдруг дядя велел садиться за стол; все составили свои трубки пирамидками на полу, по три вместе, как солдаты ставят ружья. После того они снова как будто забыли, что хотели есть, потому что, к моему огорчению, опять стали ходить взад и вперед и тихо петь:
Мы грезим, мы грезим, Мы грезим и медлим, Спеша, стоим на месте, Стоим, шагая вместе, Мы тут и все же там, Мы бродим по пятам. Кто скажет, что плохи Прекрасные стихи? Халло! Халло! Слава всем на земле, [192] кто гуляет в зеленом обличье, И лесам, и полям, и охотникам смелым, и дичи.И мужчины и женщины пели с трогательным единодушием и удовольствием, а «халло!» мой дядя подхватил таким мощным голосом, что весь хор запел еще громче, но потом сразу потускнел, побледнел и как бы растворился в неясном тумане, в то время как я горько плакал. Я проснулся в слезах и увидел, что подушка моя совсем мокрая. С трудом я пришел в себя, и первое, о чем мне вспомнилось, был хорошо накрытый стол; потому что после излияний моего земляка я накануне вечером ничего не мог есть и только во сне стал снова испытывать голод. Когда я подумал о том, с какой жадностью, несмотря на прикрасы необузданной фантазии, я вынужден и во сне грезить только о деньгах и богатстве, об одежде и еде, у меня опять хлынули слезы унижения, и я плакал до тех пор, пока снова не заснул.
192
Слава всем на земле… и т. д. — Слова из стихотворения Вильгельма Мюллера «Радость охотника» («J "agers Lust»).
Глава седьмая
ПРОДОЛЖЕНИЕ СНОВ
Я очутился в большом лесу, на необыкновенно узкой дощатой перекладине, которая висела высоко над землей, среди ветвей и верхушек деревьев, — нечто вроде мостков, бесконечно вьющихся поверху, в то время как земля подо мной, куда более приспособленная для хождения, почему-то, как это часто бывает во сне, казалась далекой и недоступной. Но было очень увлекательно смотреть сверху на лесные поляны, сплошь покрытые зеленым мхом, погруженные в полумрак. Во мху росло много цветов на высоком колеблющемся стебле, с чашечкой в виде звезды, и они все время поворачивались лицом к проходившему наверху человеку; у каждого цветка стоял гномик или маленькая лесная фея и освещали цветок золотым фонариком со светящимся драгоценным камнем внутри, так что каждый цветок сверкал из глубины, как синяя или красная звездочка, и все эти цветы соединялись в чудесные созвездия и поворачивались то быстрее, то медленнее, а тем временем карлики ходили вокруг них со своими фонариками, заботливо направляя луч света на чашечку цветка. С высоты своих деревянных мостков и перекладин я наблюдал это светящееся кружение в глубине, подобное подземному небосводу, только он был зеленого цвета и звезды на нем сияли всеми красками радуги.
Восхищенный, я пошел дальше по висячим мосткам, смело пробиваясь сквозь верхушки дубов и буков и понимая, что по такой нарядной земле не должна, разумеется, ступать нога человека. Иногда мне попадались на пути группы сосен, они были более редкими; мне очень нравилось смотреть на красноватые, накаленные солнцем, сильно пахнущие ветви хвойных верхушек, и нравилось стоять под ними, — они были так искусно слажены, обточены и, казалось, украшены диковинными фигурами, хотя это были обыкновенные сучковатые ветви. Иногда мостки уводили меня в сторону от деревьев, под открытое небо, где светило солнце, и я оглядывался, держась за шаткие перила, чтобы увидеть, куда же меня ведет мой путь; но я ничего не видел, кроме бесконечного, насколько хватал глаз, моря зеленых верхушек, где сверкали горячие лучи летнего солнца и вокруг носилось множество птиц: дикие голуби, сойки, лесные вороны, дятлы и коршуны. Удивительнее всего было то, что можно было ясно различить и окраску и очертания самой далекой птицы. Когда я вдоволь налюбовался ими, я снова глянул в темную глубину, где заметил расселину среди скал, — только ее освещало солнце. На ее глубоком дне виднелся лужок у прозрачного ручья; посреди него на своем маленьком соломенном стуле сидела моя матушка в коричневом платье отшельницы, седая как лунь. Она была старенькая и сгорбленная, но несмотря на далекое расстояние, я ясно различал каждую черточку ее лица. Держа в руке зеленый прутик, она стерегла маленькую стаю серебристых фазанов, и когда один из них хотел было убежать, она легонько ударила его по крылу, отчего несколько сверкающих перьев поднялось кверху, играя на солнце. У ручья стояла ее прялка, к колесу которой были приделаны лопаточки; собственно говоря, это было маленькое мельничное колесо, и оно вращалось с быстротой молнии. Она пряла одной рукой блестящую нить, которая не наматывалась на шпульку, а ложилась крест-накрест на косогоре и сразу же принимала вид больших кусков ослепительного полотна. И оно поднималось все выше и выше; вдруг я почувствовал огромную тяжесть на плечах и заметил, что несу забытый портплед, который битком набит тонкими рубашками. Теперь я, правда, понял, откуда они взялись. С трудом тащась дальше, я увидел, что фазаны были чудесными перинами, которые мать усердно проветривала на солнце и выколачивала. Потом она деловито собрала их и снесла одну за другой внутрь горы. Когда она снова вышла, то стала осматриваться, прикрыв рукой глаза, и тихо напевала, но я ясно слышал каждое слово:
Сынок, сынок, [193] Я сбилась с ног! В лесу, скорбя, Я жду тебя!Тут она увидела меня в вышине, как бы парящего в воздухе, — я с тоскою глядел на нее. Она издала радостный возглас, скользнула, подобно духу, не касаясь земли и скал, и исчезла вдали, тогда как я, тщетно призывая ее, спешил за нею следом, и мостки подо мной гнулись и трещали, а верхушки деревьев качались и шумели над моей головой.
193
(Mein Sohn, mein Sohn,
О scb "oner Ton!)
Широко распространенная песня, являющаяся переложением стихотворения Леберехта Древеса «Поутру, когда поют петухи» («Fr "uhmorgens, wenn die H "ahne kr "ahn»).