Зелменяне
Шрифт:
Завод волновался.
Оказывается, в бутылочке была какая-то бурда из патоки, глицерина и вишневки.
Человек этот, стало быть, каждое лето настаивал вишню в бутылке и этим кормился круглый год. Но так как ему, бедняжке, больше наживаться не дают, то теперь придется ему уехать из города и оставить на произвол судьбы большое состояние.
Такого птичьего пения вполне достаточно для заурядного Зелменова
Кровь со стола дяди Ичи соскоблили ножом, на доске остался лишь тупой след топора.
Мостильщика
Во дворе рассказывают, что он пожимал плечами: мол, понятия не имеет, в чем дело. Фалка он якобы в глаза не видел. Но возможно, что и это лишь выдумки женки дядя Фоли.
И зачем только ей нужны эти широко расставленные сети клеветы, в которые уже попались, как мухи в паутину, почти все Зелменовы?
С утра Фалк стоит на углу у зелменовского двора с перевязанной рукой.
Фалк освобожден от работы по бюллетеню. Он, как и подобает больному, стоит на солнечной стороне, он пользуется свежим весенним ароматом яблоневого сада, что за третьим двором. Фалк страшно серьезен и, закаленный в боях с мостильщиком, чувствует себя борцом.
Лето.
Парень дует на больной палец, греет перевязанную рану на солнце, а тут, у него за спиной, не только холодно относятся к его страданиям, но еще стараются очернить его прославленное имя.
Злая кровь Зелменовых кипит, как у разбойников.
— Взгляните, — говорят они, — не должна ли ненароком пройти здесь эта самая портниха-сморкачиха?
Дело в том, что во время скандала с мостильщиком какой-то еврей рассказывал сбежавшимся, будто муж одной портнихи лупцует молодого Зелменова за то, что этот Зелменов свел ее с пути.
Должно быть, до этого еврея дошел какой-то слух, но он не знал что к чему.
А бабенка дяди Фоли сразу же ухватилась за эту небылицу как за что-то весьма ценное и пошла по двору галдеть:
— Разве я вам, дикари, не говорила, что муж портнихи изобьет его?
Зелменовы молчали.
Зелменовы в первый момент поверили. Сначала некоторым даже показалось, что она права, — что ж, вполне возможно.
А раз так, бабенка дяди Фоли уже стала рассказывать, будто муж портнихи требует от Фалка возместить часть расходов по дому, так как ему, этому мужу, хорошо известно, что все шестеро его детей вовсе не его.
И лишь тут до дяди Ичи дошло, какая эта несусветная ложь.
— Боже милостивый! — схватился он за голову. — Но ведь палец-то ему покалечил все-таки мостильщик?
Языкастая баба хладнокровно посмотрела на дядю, а потом повернулась к нему спиной:
— Ну а если мостильщик, так чем я виновата?
Она ядовито усмехнулась бессмысленному вопросу дяди Ичи и продолжала рассказывать. Тут уже никто не был в силах остановить ее красноречие, хотя она теперь никого не могла убедить, разве только нескольких старых Зелменовых, которых забыли вычеркнуть из книги жизни.
Истории о распутном поведении Фалка и его любовных похождениях были по-настоящему оценены только в доме тети Гиты.
Лето. Мухи как бы приклеены к стенам. Во всем — неподвижность.
Такой день — спокойный день размышлений для тети Гиты и ее подруг. Вооружившись очками, сидят они у холодной печки. По одну сторону
тети Гиты — тетя Неха. Она помогает чистить картошку. По другую сторону сидит Эстер, переписчица прописей, держа белые руки на коленях, руки, которые выпестовали столько красивых еврейских букв.Женщины обсуждают трудную жизнь Фалка, этого забинтованного, распутного парня, что стоит на углу возле двора, парня, расписанного, как надгробие, который, наверное, так и будет всю свою жизнь расплачиваться за чужие грехи.
— Видать, — говорит тетя Гита, — она как следует накачала его настоем из любезника.
— Кого изволите подразумевать? — спрашивает Эстер.
— Ту, — говорит тетя Гита, — у которой с белых висков изливался неверный свет луны.
Набожная тетя умышленно выражается иносказательно, чтобы не произносить непристойного имени. Очевидно, она имеет в виду Кондратьеву. Это она, эта царица Савская из далеких стран, напоила Фалка любовным зельем, и теперь несчастный обречен на то, чтобы всю свою жизнь испытывать вожделение и не находить себе места.
Говорят, будто ее нагое тело отпечаталось на нем в виде этого страшного клейма.
Но хуже всего то, что нет средства от Фалкиного недуга.
Жил когда-то еврей, набожный еврей, потомок раввинов. Однажды он выпил полный стакан настоя из любезника, и этого было достаточно, чтобы он девяносто раз влюбился. Эта бешеная травка ослепляет, и вот человек бежит, ничего не видя, пускай даже сотни миль, — туда, где с распростертыми объятиями его ждет особа женского пола.
Затем он совершает грех и снова бежит без оглядки сотни миль.
Так же и с Фалком дяди Ичи…
Начало лета.
На солнечный двор падают от домов две треугольные тени. В реб-зелменовском дворе нет деревьев, вместо них здесь цветут другие предметы. Цветет крыша дяди Юды зеленым нежным плюшем. В маленьких окошечках цветет в горшках оляш. Цветет простой кол, на котором сушится деревянное ведро. При некотором уходе за этим колом из него определенно получилась бы стоящая вещь, может быть, даже дерево.
Вот так и пропадают большие возможности, заложенные в реб-зелменовском дворе!
На крыше тети Гиты стоит, нахохлившись, воробей и что-то чирикает; не то чтобы он красиво чирикал, не то чтобы некрасиво, но такого птичьего пения достаточно, вполне достаточно для заурядного Зелменова.
Фалк дяди Ичи зашел к тете Гите в дом и положил на стол письмо для Тоньки.
Письмоносец передал ему это письмо с черными, четкими печатями из Петропавловска-на-Камчатке.
Осведомленные в любовных делах женщины понимающе оглядели искалеченного парня. Вечно безмолвствующая тетя неожиданно принялась озабоченно расспрашивать его:
— Тебя, наверное, тянет, дитя мое, в далекие города?
— Еще как! — отвечает он.
— А что ты ищешь там, дитя мое, в этих адовых городах?
— Мало ли чего я ищу!
Она поднялась, погруженная в раздумье.
— Скажи мне, Фаленька: что бы ты, например, в данную минуту пожелал?
Тетя Гита своими холодными, раввинскими глазами посмотрела на подруг — женщины одобрительно закивали головами.
— Мало ли чего бы я сейчас хотел!