Землетрясение. Головокружение
Шрифт:
Она не удивилась встрече' с ним. Не стала изображать какую-то особенную дружественность, какую напускают на себя, жалея цас, женщины, выбравшие другого. Она протянула ему руку и поздоровалась с ним буднично и просто, словно вчера только они виделись и был он для неё всего лишь одним из знакомых, всего только одним из её городских знакомых.
Леонид не ответил на её «здравствуй, Лёня». Он забыл ответить. Он смотрел. Он знал, что смотрит на неё так в последний раз. Так глядеть на неё он если и мог, если и смел, то только один–единственный раз, вот в эту их первую после всего, что случилось, встречу. А потом, сколько бы раз они ни встречались, одни ли, на людях ли, ему уже было заказано так смотреть на неё. Так не смотрят на чужую, на всего лишь знакомую женщину.
А сейчас он смотрел, он прощался с ней сейчас, и она не отворачивала лица, позволяя
Она подурнела. Она страшно подурнела. Он не видел этой её дурноты, только понимал, что это так. Он понимал, что жёлтые пятна на лице не красят её, что громадные её глаза потускнели, постарели. Он понимал, что у неё морщины появились у рта и глаз. Он это все понимал, но это все не мешало ему видеть её прекрасное лицо, видеть это лицо за всем новым, что проступило в нём в новой её жизни.
Но вот она вдруг смутилась чего-то, вдруг отвернулась как-то неуклюже, с несвойственной ей тяжеловатостью ступив в сторону. И тогда Леонид понял все до конца. Он понял, что Лена беременна. Вот почему она была в каком-то мешковатом пальто, вот почему проступили эти жёлтые пятна на лице. Наконец он увидел её теперешней. И всё кончилось, с былым всё было покончено, и он более не имел права так смотреть на неё, они простились и расстались, оставаясь стоять друг подле друга.
— Вот, похоронила тётю Кнарик, — сказала Лена и повела рукой, коснулась пальцами гипсовой головы старухи. А ведь верно, эта гипсовая старуха была в чём-то схожа, в чём-то главном, в резком этом очерке согбенной фигуры с той старой женщиной, которая лежала сейчас в могиле. Может быть, бездарный скульптор был не так уж бездарен?
— А ты, а тебя? — спросил Леонид. Он не договорил. Он не знал, вправе ли он расспрашивать её теперь о чём бы то ни было.
— Ни царапины.
Лена ответила, но лицо её ещё больше замкнулось, преграждая путь дальнейшим расспросам. Она сама задала вопрос:
— Ты зачем здесь?
— Хотел найти могилу Марьям и Володи. Да вот заблудился.
— Пойдём, я покажу тебе их могилу.
Она протянула ему лейку, в которой ещё было много воды, и они пошли рядом по вытоптанной широкой тропе между могилами. Лена не хотела идти впереди Леонида, она не хотела, чтобы он смотрел ей в спину, они шли рядом, дотрагиваясь друг до друга плечами, и Леонид иногда поддерживал Лену под руку, забываясь на короткий миг и тотчас вспоминая обо всём. Так идти с ней рядом ему было мучительно трудно. И недолгий путь до могилы Марьям и Володи показался ему бесконечным. Но когда Лена остановилась и, указывая, протянула руку, Леонид горько пожалел, что этот путь кончился. Всё кончилось. Все сейчас было в последний раз, и он знал об этом.
Он шагнул вперёд и увидел фанерный щит, выкрашенный довольно умело под мрамор, увидел две фотографии под стеклом на этом щите. Он узнал фотографию Марьям. Это была фотография одной из её удачных проб на роль Зульфии. Косицы были туго заплетены, так туго, что натянулась кожа на лбу и ещё раскосее стали смеющиеся глаза. Совсем молоденькой выглядела Марьям на этой фотографии. И какой-то очень крепкой, уверенной в себе, в свою удачу, в бесконечность молодой своей жизни. А Володя на фотографии был несчастлив, понур, нахмурен. Эту фотографию Леонид тоже узнал. Володя снимался тогда с ним и с Гришей Руховичем. Помнится, они сидели тогда на скамейке во дворе студии и Клыч незаметно снял их. Клыч любил незаметно снимать своих друзей и потом дарить им фотографии с какой-нибудь многозначительной надписью. Мол, вот какой я зоркий оператор. Да. он был зорок. Он снял Володю Птицина таким как раз, каким Володя почти никогда не был на людях, он снял его самим собой — с его горестной заботой. Эта фотография, вырезанная из общего снимка и увеличенная, была тут к месту. Обе фотографии были тут к месту. А рядом, оказавшись рядом, они так много и сразу сказали Леониду, такую сразу открыли ему свою великую тайну, что он, знавший все про Марьям и Володю, только вот сейчас по–настоящему понял все про них. Про них, и про себя, и про Лену. И, не дико ли это, позавидовал участи Володи Птицина. Тотчас опомнился, конечно, но на миг позавидовал.
— Мне рассказывали, он погиб, спасая её, — сказала Лена.
— Да. Как думаешь, что было бы, если бы он её спас, если бы они уцелели? Как думаешь, она бы вернулась к нему?
— Нет, Лёня, она бы не вернулась. Он потерял её, он её раньше потерял. И навсегда.
— Да, ты права.
— Надо полить цветы, — сказала Лена. Она протянула руку к лейке,
но Леонид не отдал лейку, он сам стал поливать цветы, высаженные вокруг холмика, под которым лежали Марьям и Володя.Лена встала рядом с ним, нагнулась, поправляя поникшие стебли.
— Что ты собираешься делать? — спросила она, не поворачивая головы.
— Не знаю.
— Уедешь отсюда?
Леонид не успел ответить. Жук–тепловозик вынырнул невдалеке из-за переезда и заглушил все прочие звуки своим пронзительным, непривычным гудком. Он отправлялся в дальний путь и оповещал об этом всех и вся.
— Вот, вырвался на волю, радуется, — сказал Леонид. — Будь счастлива, Лена.
Он поставил на землю лейку и пошёл в сторону переезда, только теперь увидев то чахлое деревце, про которое толковал ему Денисов. Леонид уходил не оглядываясь. Услышала ли его Лена? Может, и не услышала. Уж очень громко кричал жук–тепловозик, гордясь дальней своей дорогой. Он и Леонида звал в дорогу и все сулил, надрываясь: «Бууудет… Бууудет… Бууудет…»
Денисова и Леонида вызвали в Москву. Наконец-то! Денисов извёлся в Ашхабаде. Ему казалось, что за его спиной все только и делают, что говорят о нём. Он подозрительным стал, обидчивым. Но хуже всего, что он говорливым стал. Он готов был часами говорить — и все о том же, о том же. Он каждый шаг свой обговорил, каждый миг из той ночи. Не оправдывался ли он? Не выискивал ли оправдания своим поступкам? Нет, не перед собеседником, а перед самим собой? Пожалуй, что так, пожалуй, он только затем и начинал разговор, чтобы ещё раз все припомнить и ещё раз во всём сыскать самому себе оправдание. Слушавшие его соглашались с ним, а он сердился, ему казалось, что они ему не верят. Он и сам себе не верил. Вот беда, он сам в себе изверился. И слухи, слухи ползли по студии. Говорили бог весть что. Денисов в себе изверился, и в нём изверились. И уж тут держись, человек! Всяк, кому не лень, всяк, кто обиду какую-нибудь таил, — все они в тебя кинут камнем. Говорили и о пропавшем портфеле ревизора Воробьева. Ведь верно, ведь видели же Денисова в ту ночь у гостиницы. Как, зачем он там оказался? А в портфеле, конечно, были документы, которые Денисову кололи глаза. Говорили и о пожаре на студии, совсем уж чудовищное возводя на Денисова подозрение. Мол, он и поджёг. Ведь прибежал же он зачем-то на студию. Зачем? Ему Марьям надо было выручать, а он на студию побежал. Странно, темно, подозрительно. Пожар начался с бухгалтерии. Ну ясно, это был поджог, кто-то заметал следы. Как кто? Денисов!
Но вот они в Москве. Леонид громадные возлагал надежды на этот их приезд в министерство. Все затяжки с запуском сценариев в производство, хоть одного сценария, должны отпасть. Студии нет? Павильон упал? Аппаратура побита? Не беда! У людей нет работы — вот беда! Люди, пережившие такое, должны работать. Не хроникой пробавляться и не концерт, не дай бог, снимать, а делать настоящую, серьёзную работу. Тогда все и образуется, и страсти улягутся, и сгинут слухи, наветы.
Прямо с аэродрома они приехали в министерство, и Денисов сразу же был принят начальником главка. Леониду сказали, что с ним разговор будет потом. Странно… Впрочем, что ж тут странного, просто начальник главка поговорить с Денисовым хотел с глазу на глаз, расспросить его обо всём, что случилось. Это даже хорошо, что поговорят без помех, без свидетеля. Начальник главка был из хороших в министерстве людей, он был сердечным человеком, умным.
Леонид уселся на клеёнчатый диван в коридоре и стал ждать Денисова. Долго ждал. И чем дольше ждал, тем большей проникался надеждой, что Денисов выйдет к нему победителем. Денисовым выйдет, тем, прежним, с летящей походкой, закинутой головой, смелыми глазами.
Дверь отворялась, затворялась, входили и выходили люди в комнату, где сидела секретарша Кира, а Денисов все не появлялся.
Наконец появился. Понурый, и слезы стояли у него в глазах. Леонид подскочил к нему, схватил за руки.
— Что?!
— Против меня начинается следствие, — сказал Денисов, шагнул к дивану, ткнулся в него, закрыл руками лицо.
Дверь в приёмную была открыта. Леонид бросился к секретарше:
— Кира, прошу вас!
— Идите, идите, он там один.
Рывком Леонид распахнул дверь к начальнику. Он хорошо знал его, и начальник его хорошо знал, когда-то преподавал им во ВГИКе курс русской литературы.
— Ну, заступаться прибежал?
— Заступаться!
— Тёмная, тёмная история. Мы так решили, пусть это всё будет расследовано должным образом. Да и болтал он мне тут не поймёшь что. Надо разобраться.