Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Эх, загулял, загулял, загулял Парнишка молодой, холостой, В красной рубашоночке, Хорошенький такой!

Катя Свидерская хлопала в ладоши и хохотала, щеки ее цвели алыми маками. Как он был счастлив, но как все быстро кончилось! Ах, если бы еще немного продлить, чтобы все это не ушло в сон, — и он вдруг объявил, что едет немедленно. Его, конечно, отговаривали, он был неумолим, и в конце концов от него отступились, в особенности когда Катя Свидерская заявила, что станет на лыжи и проводит его.

Метель, шевельнувшаяся было с вечера, к

ночи улеглась, сияла мягкая, сердобольная луна, рассказывал он потом. Сперва они катили молча, только дыша морозным воздухом и как бы отряхая с себя хмель и усталость веселья. Его переполняло что-то давнее, невысказанное, и он, остановившись, заговорил:

— А там еще первородный хаос, поглядите же, Катя! Каждая звезда — огромное облако. Белая звезда, голубая… а видели вы желтую звезду? А вон та кажется красной. Вдруг обернется еще одним солнцем? И наша Земля когда-то была желтой звездой и долго-долго остывала, стала красной звездой…

— Послушайте, Билял, откуда вы взялись? Я уж забывать стала, что на свете есть поэты… В красной рубашоночке, хорошенький такой! Ха-ха-ха!.. Никогда не слыхала такой прелестной песенки…

— Катя, я мечтаю учиться в Москве. На археолога. Или журналиста. Или… не знаю, может быть, я учился бы там, где и вы.

— А потом приехали бы в избушку посреди степи и корпели над солонцами. И мучились бы: как же сделать так, чтобы здесь росла пшеница и давала двадцать центнеров с гектара. Ваша степь, Билял, еще туманность. Туманность Коелы. Звучит? Под зноем кипят, сгорают солонцы, после дождя — это липкая масса, которая потом затвердевает. Сквозь нее не пробиться колосу. Почва трескается, трещины разрывают ее…

— Катя… вот я думаю: чем бы я мог вам помочь? Ну, может быть, надо вскапывать землю, чтобы поглубже в нее заглянуть. Я бы ходил с вами и копал бы эту землю, снимал с нее солонцовый панцирь…

Они порядком отдалились — домик с заснеженными купами деревьев скрылся из виду. Луна остывала, теряла яркость, утренне краснела.

— Пожалуй, хватит, — сказала Катя. — Я валюсь от усталости. Оставайтесь у нас. Или езжайте побыстрей.

— Я не останусь, — сказал он поспешно, — я обязательно поеду! — В нем еще не остыл жар его желания ехать и мечтать. — Прощайте, Катя! Я вам буду писать.

— Пишите, — сказала она и рукою в варежке хлопнула его по щеке.

Он вернулся в городок утром, еле доплелся до дому и проспал до вечера. Когда он поднялся и вышел на улицу, сияла все та же полная мягкая луна. Ему подумалось, что в его жизни уже была такая луна, такой же вечер, но было это так давно, и он показался себе умудренным, счастливым, будто прожил целую жизнь и есть что вспомнить. Вот, пожалуй, и все, что оставила бы в нем та новогодняя, по старому стилю, ночь. И, может быть, он никогда не появился бы в заказнике, не посмел бы. Он просто запомнил бы это на всю жизнь.

Но — то ли прогулка оказалась для Кати роковой, то ли позже она простудилась, — но спустя всего лишь несколько дней после их встречи Катя заболела двусторонним воспалением легких. Ее привезли в городскую больницу. Она не была одинока, возле неотлучно находился кто-нибудь из коллег. Когда прошло самое страшное и она могла сидеть, разговаривать, прогуливаться по коридору, она заскучала. Я, говорила она потом Билялу, заскучала от одного вида предупредительных, постных, осточертевших коллег.

И вот она сказала одному из них, что хочет непременно видеть поэта, который читал у них лекцию о происхождении жизни. Тот не сразу сообразил, о ком она говорит, а сообразив, пустился разыскивать Биляла. А Билял тоже не сразу понял, о какой Свидерской ему говорят, но в следующий миг, поняв, ужасно перепугался… чего? — уж не встречи ли, которая могла смазать всю прелесть той первой в подлунной снежной пустыне?

Напрасно он пугался: она показалась

ему еще милей, еще ласковей. Но, главное, несмотря на беззащитность положения, она была все так же весела, горда и… покровительственна. (Он, я думаю, потерялся бы, поник, если бы ему дали понять, что надеются на его рыцарскую доблесть, защиту и прочее в таком духе; нет, ему предпочтительнее было находиться на положении робкого, кроткого воздыхателя, не питающего надежды ни на какое особенное расположение.) Он являлся к ней каждый день в положенные часы, а потом к нему так привыкли нянечки и сестры, что пускали, когда бы он ни пришел. Однако работа, ставшая ему ненавистной, требовала вылазок в деревни, и он, не задумываясь, оставил ее. «Буду работать на звероферме», — ей первой объявил он, а там рассказывал о черно-бурых лисицах, голубых песцах, о будущих своих опытах на звероферме, но покамест не спешил связывать себя службой. «Ей полезно молоко», — сказали ему, и он по утрам покупал у соседей молоко, сливал в термос и гнал дедушкину лошадку, чтобы привезти молоко еще теплым. Он успевал явиться к ней в палату еще до завтрака и умиленно глядел, как она пьет молоко. Потом уезжал обратно, распрягал лошадь, чистил в конюшне, разгребал снег во дворе — только чтобы занять себя до вечера, до того часа, когда можно будет опять ехать в больницу.

Они облюбовали себе залец, где иногда показывали кино, и сиживали там подолгу. Она только убегала минут на десять, чтобы съесть скромный больничный ужин, и опять возвращалась. Видя его решительность, когда он проникал к ней в любое время и оговорил у врача право сидеть в этом зальце, когда привозил ей теплое, духовитое молоко и приказывал выпить весь термос, — она, пожалуй, считала его оборотистым малым. Но он-то боялся походить на тех решительных, мужественных парней, которые в бараний рог сворачивали любую своенравную девчонку. И, спеша отвратить от себя подобное представление, рассказывал Кате слишком много жалобного. И вскоре она знала о его дедах, отце, не спускавшем с него глаз. Не она, больная, еще слабая, а он был тут страдающей стороной, а Катя только утешала его или предсказывала ему самое замечательное будущее.

Так прошел месяц, он больше не мог тянуть и устроился наконец на звероферму. Впрочем, утрами он успевал отвезти ей молоко, а вечера у него были свободны. Еще через месяц она выписалась из больницы, оформила отпуск и уехала в Пермь. А в мае, обещала она, я приеду сюда и проведу месяц в кумысолечебном санатории. Ну, а потом опять работа в заказнике и защита диссертации, если, конечно, все пойдет так, как она загадывает.

— Ну, прощай, парнишка молодой…

Он обиделся. Расставаясь, он хотел бы услышать от нее что-нибудь не такое веселое. Она, кажется, поняла. Лицо у нее стало грустным, она сказала:

— Можешь писать мне. Вот адрес. — Но лицо ее сделалось еще грустней: ну и что-де из того, что будут твои письма, они-то ведь ничего не изменят. — Послушай, — сказала она с внезапной резкостью, — почему ты сидишь в этом городке?

— Почему сижу?

— Да, да! — повторила она нетерпеливо. — Почему ты не уехал раньше, когда только закончил школу? Или — почему не уезжаешь теперь?

— Не знаю, — прошептал он.

— Что тебя удерживает? Ты что, наследник дома, отцовых табунов? Или на руках у тебя беспомощные родители?

— Нет, нет… но там… что я там, я ни для кого ничего не буду значить… — Он едва не плакал.

А он, я думаю, боялся самостоятельности, желал свободы и боялся ее. Эта боязнь накапливалась в нем с годами. Грубое вмешательство отца в его дела, насмешки и пренебрежние к дому, в котором произрастал его сын, к дедушке Хемету, этому бедному лошаднику, крестьянину в городе, — все это внушало юноше веру в дьявольское всесилие отца, дьявольскую прозорливость и непробиваемую неуступчивость. И парализовало его волю.

Поделиться с друзьями: