Земля и люди
Шрифт:
XLII. Старуха-время
Фактически не в самой Рясне, а за Рясной, там, где дорога уходила в поля и леса, справа от дороги, пока дорога еще не успела скрыться за первым же холмом, стоял полуразвалившийся сарай, примечательный тем, что в нем жила старуха-время*.
* Что такое время, не знает никто. Люди умеют только измерять его – и то по-разному, иной раз способы измерения противоречат друг другу, иногда они даже взаимоисключающи, на самом деле их столько, сколько и людей измеряющих время. Именно поэтому в этом описании мне придется уделять вопросам, связанным со временем, так много места, хотя это ничуть не делает понятие времени более понятным или понятым, но зато многое прибавляет к истории самого вопроса.
И если что такое время, все-таки никто не знает, то о старухевремени известно довольно много. Старуха-время, еще с тех пор как ее впервые описал писатель П. П. Слетов, жила в заброшенном сарае за Рясною, сидела в углу, затянутом паутиною. Глаза у старухи были выколоты. Она сидела, почти не видимая за сетью паутины, в рваном
Старуха брала икринку, терла ее пальцами, из икринки вылуплялся год-малек и уплывал в щель под дверью. Через триста шестьдесят с чем-то дней он возвращался к старухе жухлым березовым листком. Старуха, не глядя, стирала какие-то письмена, видневшиеся на нем; письмена частично затирались, что-то оставалось, и листок находил себе место под другой полой полушубка, где уже лежала целая куча листьев, в середине сдавленных в плотный пласт, внизу уже бывших просто земляной массой серо-пепельного цвета, кое-где со следами от прожилок листьев или с резным отпечатком зубчиков края листка, а сверху все еще шебуршившихся ворохом, шуршащим под рукой.
Глаза старухе выкололи когда-то сами люди. У людей сложные отношения со временем, а со старухой-временем – тем более. Старуха была молчалива, но глаза ее были вечно живым укором, вот ей их и выкололи, и она с тех пор ничего не видела: ни звезд, проглядывавших между стропил крыши, ни пыльного летнего солнца, ни зимней луны, золотым рожком проткнувшей небо. А слышать – все слышала, потому что слух у слепых обостряется.
И со слухом ей было просто беда: звуки, доносившиеся из Рясны и со всей ряснянской округи, даже самые безобидные, вроде шипения угольков лучины, когда они падают в чашку с водой, или свиста ветра (а ведь она сотни лет подряд слышала и все остальное: и первый детский крик, и надоедливые ссоры, и сладострастные вздохи, и предсмертные стоны, и ругань, и слова молитв), надоели ей своим однообразием, вечным повтором, так надоели, что старуха не выдержала, и однажды бросила свои икринки, и ушла в прочки.
XLIII. Что значит уйти в прочки
«Уйти в прочки» – значит уйти прочь. Такое случается иногда с мужиками, правда, не со всеми и довольно редко. Но случается. Мужику вдруг надоедает однообразная круговерть весна-лето-осеньзима – ведь и правда, сколько раз можно повторять одно и то же, сколько раз можно пахать под озимые, а потом через год опять, а потом – год прошел и опять, и косить – это только вдуматься, каждый год летом косить, косить и косить, одним и тем же движением тянуть косу, а пройдет год – ровно год! – и снова то же самое: трава, скошенная прошлым летом, как будто ее и не косили, и снова те же движения руками, всем туловищем, полшага, шаг вперед с поворотом, взмах и, помогая ногами, опять тянуть косу, прижимая железную пятку к земле и чуть-чуть приподнимая острый носок.
Это если кто не косил двадцать, тридцать лет подряд, тому может показаться в удовольствие и мягкий ход косы, и сочное ее шуршание, и приговорка «коси коса, пока роса», особенно если можно косить, а можно не косить и перед косьбой еще раздумывать-решать: покосить завтра или нет? – и решившись, косить часа четыре, теряя всякое сознание времени и получая от этого особое, ранее не испытанное удовольствие, и блаженствовать, хлебнув кваску и, идя после скошенного прокоса назад, медленно вытирая пот, вдыхая полной грудью дурманящий запах срезанной острой тонкой сталью травы, оглядываться на тянущуюся вереницу косцов и переменившиеся луг и лес вдали, и опять вступать в густую, поднимающуюся до пояса траву, нежную, мягкую, лопушистую, кое-где пестреющую иванда-марьей, и опять напрягать тело, удерживая его в тягостной истоме, и видеть краем глаза, как подрезаемая пряно пахнущая трава ложится слева высокими рядами – тогда от косьбы не сойти с ума. А если махать косой каждый год, и нет избавления, спасения и перемены, то среди мужиков и попадаются такие, которым оказывается невмоготу выдержать вечное это однообразие, тянущееся от отцов-дедов-прадедов и прапрадедов, и тогда однажды, начав один из бесчисленных, неисчислимых прокосов, как не взмахнуть вдруг косой, и вместо того чтобы пустить носок чуть выше и пятку прижать к земле, как не вогнать ее – косу – в плотную дернину луга с такой силой, что не выдержит и переломится косье, и не взвыть непонятным самому себе воем, нежданным-негаданным.
Вот тогда мужик и уходит в прочки: прочь от косы, сохи, прочь от всего, и бродит месяц, а иногда и полгода, а то и несколько лет, пока не вернется снова в назначенный ему круг весны-лета-осенизимы и выберет где-нибудь в лесу, в кусте орешника ровный, емкий побег нужной толщины для нового косья – рукояти косы.
Это и называется «уйти в прочки».
И старуха-время тоже не вынесла однообразия звуков, донимавших ее надоедливым повтором, и ушла в прочки, сарай опустел, в углу с остатками паутины валялись обрывки газет, и то и дело здесь ночевали люди, толпами уходившие из окопов, прихватив с собой трехлинейку, надеясь этим нехитрым инструментом подправить гармонию и упразднить все тяготы мира.
Позже в сарае старухи-времени жили столбешники Зотова, пока он не построил им дом, а сарай по его же приказу пустили на дрова.
XLIV. Базар в Рясне
Центром Рясны был базар, куда приезжала Стефка Ханевская, когда еще жила на хуторах.
Базаром в Рясне называли и сам базар, торг, съезд жителей всей округи, и место, где это происходило, – базарную площадь, в Риме такую же называли Форумом. Как
место, базар помещался в самом центре Рясны, рядом с Абшарой, это вокруг него стояли кабак рыжего Мойши (потом «Чайная», потом «Столовая» с «пяточком», на котором собирались перед открытием «Столовой» и после ее закрытия), костел, волостная управа, потом сельсовет и т. д. Базар нужно упомянуть при перечислении главных построек, хотя это и не постройка, но важнейшая часть Рясны. Кроме того, каждое воскресенье на базар являлась вся ряснянская округа и не просто являлась, а приходила своеобразным парадом, и за торговыми прилавками можно было безошибочно определить всех жителей округи по внешнему их обличью и по второстепенному товару, который они привозили, защищенные от конкуренции правом вековой монополии (первостепенным товаром здесь считались поросята и хлеб, основа не только торговли, но и на две трети составная часть жизни физиологической, еще одна треть – картошка – имелась у каждого своя).Таким образом, внимательному наблюдателю могло показаться, что люди со всей округи и сами жители Рясны собирались на базар, чтобы торговать, то есть продавать поросят и хлеб (зерно пшеницы и ржи) и прочий разный мелкий товар тем, кому надо все это купить и у кого есть деньги за все это заплатить. На самом же деле только для торговли на базар выходили ряснянские евреи, а все остальные жители округи и Рясны собирались на базар главным образом, и в первую голову, и в первую очередь для того, чтобы послушать Акима из Зубовки, а уже попутно, раз уж кругом торгуют, то и купить что-нибудь, особенно если в том случалась какая-нибудь необходимость, или что-нибудь продать, если появлялась такая возможность.
XLV. Ряснянская округа. Зубовка
Аким из Зубовки или зубовский Аким происходил из деревни Зубовка.
Зубовка находилась недалеко от Рясны, чуть в стороне от дороги на Могилёв. Первые ее хаты стояли у дороги из Рясны, в низинке, у родника, а остальные поднимались в поле узкой пыльной улицей без единого дерева у плетня, с огородами, переполненными лебедой, чертополохом и крапивой таких необычайных размеров, что семена высевались прямо на соломенные крыши и они по весне зеленели изумрудной порослью, но летом ростки крапивной молоди вяли и сохли, так как их слабые корешки не находили в соломе крыши соков, которые есть в земле да и то только после дождя.
В Зубовке жили высокие худощавые люди с торчащими в разные стороны космами редких светлых волос. Ходили они всегда в коротковатых штанах, кургузых пиджачках, подпоясанных веревкой, ни шапок, ни картузов не носили даже зимой – часть по привычке, а большинство из-за отсутствия денег для покупки такой не очень нужной вещи, потому что если вжать голову в плечи и поторопиться, то даже в самый нещадный мороз можно обойтись без шапки.
Каждое поколение зубовцев имело своего обязательного чудака. Мужика необычайной силы, или редкого умельца, или сочинителя скабрезных частушек, или пьянчужку, который, перехватив у кабака дармовые сто граммов, начинал искать правду, касающуюся не какого-то случая, а правду вообще как принципа возможной жизни, и уже ничем другим, кроме этих поисков, больше не занимался, не считая необходимым ни пахать, ни сеять, ни косить в сенокосную пору, ни даже ездить в лес за дровами.
На базар из Зубовки доставляли массу мелочного товара вроде глиняных свистулек для детей, сладких петушков на палочках, цветов из раскрашенной бумаги и непонятно каким образом находящие сбыт картины на мешковине – работы зубовских художников, верхом совершенства для них считалась точная копия картины Васнецова «Три богатыря».
Кроме этого зубовцы снабжали всю округу своеобразным матом* – легким, веселым, хитроумно-изысканным и изящным.
XLVI. История знаменитого глагола
* Так как настоящее описание далеко от филологических изысканий и не включает фольклорных приложений, то не совсем удобно приводить образцы этого словотворчества, поразившего бы любого и специалиста, и неспециалиста необычной фантазией, богатством оттенков (точнее, неисчерпаемостью оттенков), сложностью и одновременно простотой конструкций. Классик белорусской советской литературы Матвей Загрыба, несколько лет проработавший (благодаря Коновалову) в ряснянской школе, позже, уже будучи писателем с положением, утверждал, что зубовцы, отталкиваясь только от двух основных слов и третьего, их связующего, могли описать весь мир, всю Вселенную, начиная от момента сотворения до наших дней, превосходя по глубине мысли, а главное, по образности, и мифы шумеров, и библейские тексты, и гениальные догадки древних греков, и тугодумно-натужливо путанных Канта и Гегеля, предвосхищая современные космогонические теории, подкрепленные фотографиями таинственных глубин мироздания, полученными сверхмощными телескопами.
На заседаниях Академии наук (вернее, в перерывах между заседаниями) Загрыба дразнил филологов уникальностью этого явления и сочувствовал им, так как исследования в этой области в те времена не поощрялись и даже находились под запретом.
Один из минских филологов (восходящая научная звезда шестидесятых годов все того же Погромного века) все-таки написал диссертацию на эту тему. Правда, сделал он это тайно и не предоставил ее ученому совету, а только дал прочесть Матвею Загрыбе и кое-кому еще. Филолога поразило, что удивительное словотворчество зубовцев сходно с описанием принципов происхождения мира по представлениям древних китайцев; по их замыслам, мир, со всем его разнообразием, произошел из двух частиц – мужской «янь» и женской «инь», причем оказалось, что у китайцев нет специального глагола, обозначающего и описывающего их взаимодействие – а у зубовцев такой глагол есть. Когда филолог, даже не выезжая в Рясну и Зубовку, а сам руководствуясь подсказками, почерпнутыми из разговора с Загрыбой, сформулировал основные понятия с помощью метода зубовцев, получилась универсальная схема, структурою схожая с построением, напоминающим двойную спираль.
Конец ознакомительного фрагмента.