Земная оболочка
Шрифт:
12 мая 1903 г.
Дорогой Торн.
Я — как видишь — жив и для полноты счастья мне не хватает только уверенности, что тебя порадует новость, которую я имею тебе сообщить. Словом, единственное, что омрачает мою жизнь сейчас, это мысль, что ты, твоя милая мать и кое-кто из моих школьных коллег можете зачислить меня в категорию лгунов, обманщиков, нарушителей священного долга и предателей по отношению к своим друзьям.
Тот факт, что рука моя пишет эти слова, доказывает достаточно наглядно, что я веду счет одолевающим меня сомнениям, моментам отчаяния, которые неизменно порождают в моем мозгу мучительные картины — твоя мать, осуждающе покачивающая головой, ты сам, холодно смотрящий на меня и медленно выговаривающий слова: «Форрест, оставь наш дом». То ли я вижу сквозь завесу расстояния? Или, по своему обыкновению, занимаюсь напрасным самоистязанием? На это можешь ответить мне только ты, мой дорогой друг из прошлого, друг, которого мне так не хотелось бы потерять.
Если же ты не можешь пока что дать мне ответ, если ты и твои близкие воздерживаетесь пока что считать меня своим другом из-за того потока злословия и сплетен,
Я люблю ее вот уже почти два года, с того самого дня, когда осенью позапрошлого года она пришла в мой класс. Ты спросишь: почему? И мой чистосердечный ответ — ответ, который я долго искал и обдумывал: «Понятия не имею». Ты знаешь ее дольше, чем я, знаешь с рождения — чему я завидовал, так это твоим воспоминаниям о ее раннем детстве, — поэтому не стану описывать ее прелести. Мне, как и тебе, случалось встречать неотразимых красавиц, сознававших свою неотразимость, чьи чары были неодолимы, как земное притяжение, но на меня они производили не больше впечатления, чем на несмышленого младенца. Ева же с первой минуты заполнила собой весь мой мир; кажется, нет такого подвига, которого я не совершил бы ради нее. Я никогда не испытывал ничего подобного, даже в отношении своей матери, рано умершей, которая, после того как нас бросил отец, старалась дать нам с сестрой все, что было в ее силах. Шли месяцы, а я не обнаруживал в Еве ни единой погрешности, ни единого изъяна, и мне стало казаться, что другой такой мне не встретить, что если я пренебрегу представившимся мне случаем, то больше он не повторится и я окажусь приговоренным (вернее, сам себя приговорю) к постепенно иссушающему душу одиночеству, затворничеству, самосозерцанию, которые, как я ощущал, уже подступали порой к сердцу, — о чем я говорил тебе.
Итак, в апреле я пошел ва-банк и выиграл. Заметил ли ты что-нибудь? Впрочем, как ты мог не заметить? Помнишь тот день, когда мы сопровождали два класса к Источникам. После обеда все отправились в чащу переодеваться в купальные костюмы, а мы с ней — непреднамеренно, я на этом стою, — очутились вдвоем в полуразрушенном павильоне. Нас разделяла висевшая в нем духота, засоренные ручейки у наших ног, холодный полумрак, но мы тянулись друг к другу, как полная луна к земле. Торн, клянусь тебе, я не коснулся ее. Я сказал: «Ева Кендал!» Она ответила: «Да, сэр!» Я спросил ее: «Смогли бы мы соединить навеки наши жизни? Вот прямо сейчас, взять и соединить?» И она ответила: «Да, сэр». Я не мог дотронуться до нее — кто-то шел к павильону, — я даже не сделал попытки приблизиться к ней. Мы связали наши жизни, стоя на расстоянии нескольких шагов друг от друга. И тем не менее союз наш нерасторжим — по крайней мере, я непрестанно молю бога об этом. Затем вошел ты, обеспокоенный нашим отсутствием. Что же ты увидел? До того часа я всегда был полностью с тобой откровенен — никаких секретов, никаких утаенных желаний, — но, хотя ты и задержался на миг в дверях, за которыми ярко светило солнце, и окинул нас взглядом, ты не сказал мне в течение нескольких последующих недель ни слова по этому поводу; я не услышал от тебя ни единого вопроса, ни единого предостережения. Скажи мне, Торн, — не обнаружил ли ты в пашем с Евой союзе какой-нибудь червоточины — не показался ли он тебе нечист, как вода источников, над которыми мы стояли в полумраке? А ведь, наверное, нам следовало бы заняться их очисткой.
В последующие недели апреля и мая мы вряд ли хоть раз приблизились друг к другу на более короткое расстояние, чем в тот день, когда стояли, образуя треугольник с тобой в вершине. И не говорили ни о чем, кроме разве: «Не забыла?» — «Нет!» За неделю до нашего отъезда, не сказав Еве ни слова, я сделал все несложные приготовления: мне нужно было купить билеты, договориться о регистрации брака, закончить работу и выдернуть те корни преданности и благодарности, которыми я прирос к твоему дому, Торн. Нет, не выдернуть — пересадить, надеюсь, так будет правильнее. А затем, за два дня до конца учебного года — я все экзамены принял, она сдала, — я попросил ее зайти ко мне в конце дня. Она вошла и остановилась у моего стола, и я спросил ее: «Надоело?» Она спросила: «Что?» — и лицо ее сжалось в испуге. Я сказал: «Заниматься». — «А! — сказала она. — Конечно. Я подумала, что вы про наш замысел». До тех пор я и не знал, что она относится к этому, как к замыслу, что оба мы в молчании стремимся к единой цели. Я тут же рассказал ей о своем плане и спросил, устраивает ли он ее. Она ответила: «Да, сэр». Я спросил: «А сможешь ли ты жить, если вдруг твоя семья откажется от тебя?» Она ответила: «Мистер Мейфилд, мне как-никак уже шестнадцать», — очевидно желая дать мне понять, что она знает, что делает. Тогда я повторил место и время встречи и сигнал; она кивнула без улыбки и повернулась, чтобы идти. Она уже подошла к самой двери — открытой настежь, а в коридоре толклись люди., — но я все же спросил ее: «Ева, зачем тебе это нужно?» Она остановилась, посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «Не знаю, мистер Мейфилд. Знаю только, что мы дали обещание и свое обещание я сдержу, если вы этого желаете». В комнате сгущались сумерки, день был пасмурный, но она стояла лицом к окну и еще никогда-никогда не казалась такой желанной, необходимой, как воздух. Ее узкое личико, ее огромные глаза, которые подолгу, не отрываясь и не мигая, смотрели на меня во время уроков, были, казалось, непогрешимы, недоступны лжи, обману или пагубной простоте. И тогда я сказал, «Да, я хочу, чтобы ты сдержала свое обещание». Она кивнула и ушла, и я увидел ее снова лишь два дня спустя вечером, когда данное обещание она стойко сдержала.
Теперь мы живем, у моей сестры Хэтти, ежечасно поражаясь точности, с какой сделали свои ставки, — поразительное везенье! У меня есть опора, Торн, есть руки, поддерживающие меня, тогда как раньше — на протяжении тридцати лет — вместо этого была пустота. Тоннель, уводящий вниз к мрачной одинокой смерти.
В общем, прости меня. И попроси свою мать верить мне — верить, что я не злоупотребил ее доверием, что у себя в комнате, в ее доме ни разу не позволил себе ничего лишнего. Поверьте, прошу вас, что поступил
я так в силу давнишней неодолимой потребности, однако до этого я внимательно присмотрелся к той, которая могла эту потребность удовлетворить, и тщательно взвесил, не грозит ли мне опасность смять этот подарок судьбы. То, что я оскорбил чувства людей, безгранично доверявших мне, и оставил в их сердцах недобрую память по себе, невыносимо гнетет меня. Но я категорически возражаю против того, что я причинил им неизгладимый вред. Неужели кому-то может повредить законный союз двух одиноких, ни с кем не связанных обещанием людей? Неужели кто-то может отказать им в праве соединить свои судьбы! Неужели кто-то может сомневаться, что наш с Евой законный брак — не подрыв основ, а нечто совершенно противоположное?Пожалуйста, ответь мне поскорее. Когда я узнаю, что ты хотя бы дочитал мое письмо до этого места и что тебя интересует наше настоящее и будущее в той же мере, как и прошлое, я напишу тебе снова о нас обоих. Пока же благодарю тебя от всей души — за прошлое, во всяком случае. Но я никогда не поверю, что Время позволит разбивать себя натрое. Оно едино и всегда простирается перед нами во всю свою длину. Ты же, Торн, со мной постоянно — твое имя, твое благородное лицо, твой басистый добрый голос.
С немеркнущей надеждой,
Форрест Мейфилд.
* * *
15 мая 1903 г.
Дорогая Ева!
Твое письмо я получила: никто, кроме меня, не видел его, не знает о нем — и не узнает — за исключением Кэт, которая никому не проговорится. Ты спрашиваешь: успокоились ли мы, желаем ли тебе счастья и хотим ли видеть тебя? Ты всегда понимала папу и маму лучше, чем я, поэтому можешь сама решить, каковы будут ответы на эти вопросы. Я достаточно сделала, Ева, — почти все, что обещала, — и в настоящее время наслаждаюсь покоем. Постараюсь, однако, пересказать тебе, как закончился вечер твоего побега. Может, тогда тебе других ответов не понадобится. Я осталась сидеть в нашей комнате и успела прочитать пятнадцать глав «Первых коринфян», прежде чем за нами прислали Кеннерли. «А где Ева?» — спросил он, и я ответила: «Уехала с мистером Мейфилдом, насовсем». На это он сказал: «Скатертью дорожка!» — уселся в качалку и молчал, пока я кончала шестнадцатую главу, а затем сказал: «Что же нам теперь делать, Рина?» (Ему-то что — у него и работа, и своя жизнь. Кстати, он уже уехал.) Я ответила: «Я обещала врать до завтрашнего утра, придется и тебе». И он согласился.
Мы старались на совесть. Когда через полчаса пришла мама, мы оба сидели, уткнув нос в книгу, а когда она спросила про тебя, Кеннерли ответил, что ты пошла за чем-то к Кэт Спенсер. Она сначала поверила, спустилась вниз и сказала об этом отцу, но когда прошло тридцать минут, а ты так и не появилась, — мы к тому времени вернулись на веранду, — он встал, зашел в дом и надел шляпу; мама спросила: «Куда это ты собрался?» — а он ответил: «К Спенсерам». Так мы и сидели, слушая маму, которая говорила без умолку, а потом услышали шаги отца на тротуаре, и я подумала: «Кажется, так бы его и убила». Но я осталась на веранде ждать, и он подошел и остановился возле меня — я сидела на ступеньках. Насколько я могла различить в темноте, он старался заглянуть мне в глаза, а потом сказал: «Рина, я тебе ничего не сделаю», — и я ответила: «Хорошо, папа!» И тут он спросил: «Она убежала?» Я ответила: «Да, папа!» Мама спросила: «С Форрестом?» — и я опять ответила: «Да». Все молчали. Довольно долго никто не двигался с места. Потом мама встала, поцеловала Кеннерли и меня и пошла спать, ничего не сказав нам. Вслед за ней и папа пошел в дом и, по-видимому, разделся и лег, так и не зажигая лампы. Правда, не исключена возможность, что он просидел всю ночь в темноте, обдумывая случившееся (мы слышали, как они с мамой обменялись несколькими словами, то есть мы слышали их голоса, но слов не разобрали). Но говорили они спокойно и скоро замолчали. Тогда и мы пошли ложиться, предварительно заперев двери — впервые нам доверили это ответственное дело — и проспали всю ночь до утра.
За завтраком все было как обычно, только в конце, когда Сильви обносила нас последней порцией оладий, отец сказал ей, чтобы она позвала Мэг и пришла сама. Обе они явились и встали у буфета, и он сказал: «Теперь у нас новое правило, которое прошу строго соблюдать. На время мы вообще забудем о ее существовании. Не будем упоминать ее имени и говорить о ней». Все кивнули, и мама пустила слезу. В тот же вечер мы пошли в школу на выпускной акт. Тебя там поминали.
С тех пор все идет по плану. Кеннерли уехал к месту службы, пишет, что работу свою ненавидит, но мы это заранее знали. Папа много работает, мама чувствует себя неважно, у нас уже началась жара. Я-то люблю такую погоду, и спать одной в кровати куда прохладней. Если что-нибудь случится, я тебе напишу.
Твоя сестра,
Рина Кендал.
* * *
16 мая 1903 г.
Дорогой Форрест!
Моя мать и я были очень рады узнать из твоего письма, что ты не уронил чести нашего дома.
Что же касается твоих объяснений и просьб, могу лишь сказать, что ты, по своему обыкновению, преследуешь две взаимно исключающие цели. Да, ты, безусловно, приобрел нечто — имя которому в настоящее время Ева. Но ты и утратил нечто весьма важное, имя которому доверие и — что еще гораздо важнее — универсальное понимание любви, как разумно управляемого пламени, поглощающего лишь людей, добровольно предлагающих себя на сожжение, а отнюдь не непричастных и несклонных, вроде тех, кого — я тебя обвиняю в этом — ты мимоходом подпалил: речь идет о родителях Евы, ее сестре и обо мне.
Однако не я, а Время, о котором ты говоришь, будет твоим судьей. Бесстрастное Время, по мере своего удаления в будущее, обнаружит — в выражении твоего лица, в твоем сердце, в сердцах людей дорогих тебе — истинную причину, цель и результат твоего поступка. Любой здравомыслящий человек легко прочтет его приговор: обвинительный или оправдательный. Для этого нужно только личное присутствие, что для меня исключено.
Прими уверения в совершенном почтении,
Торн Брэдли.