Земная печаль
Шрифт:
Метакс же проживался медленно. Так как он читал Вольтера, был безбожником и вольнодумцем, то за некую повинность и вовсе запретили ему выезжать. Он засел и понемногу нищал. О бедности, до которой дошел, рассказывают следующее:
Приехал к нему раз священник, из соседнего села, по делу. Священник этот был не прочь выпить.
— Батюшка, — спросил Метакс, — не угодно ли вам мадерцы?
— Это можно, — ответил батюшка.
Хозяин встал, долго искал по шкафам, но потом с серьезностью заметил:
— К сожалению, мадеры нет!
Через некоторое время спросил:
— Может быть, красного?
— И красного возможно.
Но, осмотрев склады, хозяин сказал меланхолически:
— Как жаль! И красного нет!
Когда батюшка собрался уезжать, Метакс заявил:
— А чепуха все эти мадеры, красные… Выпьем лучше
Батюшка согласился. Наведя справки, хозяин задумчиво подошел к окну, поглядел и скромно заметил:
— За водкой можно бы послать на деревню. Отец Симеон, нет ли у вас двугривенного?
Предание не упоминает, как умер этот человек, не делавший на своем веку ни доброго, ни злого. Был ли он одинок в смертный час, или умирал на руках какой-нибудь стареющей Аксюши — мы не знаем, как неизвестно и то, для чего тянул он канитель своей жизни и почему, вместе с другом, гродненским гусаром, не заехал однажды в пруд.
Время героических помещиков прошло. Отошли барские забавы, новый век наступил. Усадьба перешла к разночинцу, того больше: к актеру.
Актер Борисоглебский тоже некогда был богат. Он любил свое искусство, содержал в разных городах России театры, кочевал, прогорал в Калуге, делал сборы в Ярославле, искал славы, увлекался женщинами и актерскими талантами. Несомненно, он бросался на шею Андреевым-Бурлакам, обнимал Глам–Мещерских [177] , называя их голубой, мамой. Конечно, пил.
177
В качестве нарицательных Зайцев называет имена выдающихся актеров провинциальной и столичной сцены В. Н. Андреева-Бурлака (1843–1888) и А. Я. Гламы–Мещерской (1859–1942). Вместе с П. А. Стрепетовой, М. И. Писаревым, А. И. Южиным, В. П. Далматовым и др. они блистали на сцене Пушкинского (театр Бренкова) и театра Лентовского («Скоморох») в Москве начала 1880–х гг.
В имении он отдыхал летом. О нем помнят, что он был Добрый малый, хотя и страдал несварением желудка. Он женат не был. С ним приезжали обычно две–три актрисы, которых мужики считали его временными женами. Актрисы будто бы тоже пили. Иногда они доходили до предела веселья, в другие дни ссорились и рыдали. В минуту уныния Борисоглебский нагой разгуливал по парку.
И он канул куда-то. От его сценической славы осталось немного: на чердаке засохший лавровый венок, весь в пыли. Некоторые утверждают, что кухарка нынешних владельцев, в минуты нехватки, кладет листики с него в рассольник. Уцелела еще коричневая папка, по которой золотом напечатано: «Дорогому Александру Николаевичу Борисоглебскому любящие товарищи». В эту папку теперь вкладывают разграфленную ведомость о том, когда какой корове телиться.
Ныне усадьба населена. В ней есть старые, средние, молодые и крошечные люди. Старые знают, что уж никуда отсюда не уйти; средние свыкаются с монотонной, уединенной жизнью; молодые рвутся в столицу; крошечные блаженствуют среди садов, грибов, лошадей. Но судьба всех, живущих здесь, в конечном счете еще неясна. Их летопись не написана.
Смутным августовским вечером, в сумерках, при желтеющем жнивье и светло–зеленых зеленях, глядя на вечный, таинственный круговорот вселенной, проходя в полях по давно знакомой меже, человек может вспомнить далекого скифа, упокоившегося в кургане; мысленно взглянуть на русских монахов, гнездившихся в лощинке; с улыбкой— и насмешливой, и сочувственной, окинуть взором толпу чудаков, именуемых русскими помещиками, что жили здесь, в окрестных селах, да и сейчас еще не перевелись, и мечтают разводить колоссальные фруктовые сады, засевать японскую траву по. — у–дзы, сказочно богатеть. Легкий ветер времени, тоже как бы с улыбкой, играет всем этим, завевая былое легендой.
Философ же давно свыкся с мыслью о разлуке с земным. Давно привык видеть пустынную и светлую вечность. Все же безмерно жаль земного! Жаль неповторимых черт, милых сердцу, жаль своей жизни и того, что в ней любил.
Возвратись в свою комнату, взглянув на дорогие портреты, дорогие книги, тоже с усмешкой подумаешь, что, быть может, через тридцать лет твоим Пушкиным будут подтапливать плиту, а страницы Данте и Соловьева уйдут на кручение цигарок. Тогда летописец скажет слово и о твоей жизни. Какое это будет слово? Кто знает!
Из
книги ГОЛУБАЯ ЗВЕЗДА
ГОЛУБАЯ ЗВЕЗДА [178]
I
В комнате Христофорова, в мансарде старого деревянного дома на Молчановке, было полу светло — теми майскими сумерками, что наполняют жилище розовым отсветом зари, зеленоватым рефлексом распустившегося тополя и дают прозрачную мглу, называемую весной.
Перед зеркалом, запотевшим слегка от самовара, Христофоров оправлял галстук. Он был уже в сюртучке, довольно поношенном, — собирался выходить. Голубоватые глаза глядели на него, порядочная шевелюра, усы над мягкой бородкой. Он поправил узел галстука, завязывать которого не умел, улыбнулся и подумал: «Чем не жених?» Он даже ус немного покрутил.
178
Впервые: Слово. Сборник восьмой. М., Кн–во писателей в Москве, 1918. С. 129–250//Собр. соч., книга шестая. Голубая звезда. Рассказы. Пб. — Берлин — М., изд–во 3. И. Гржебина, 1923. С. 5–144. // В письме к Л. Н. Назаровой от 29 декабря 1968 года Б. Зайцев писал: «Иван Алексеевич Новиков — мой давний друг, с молодых его и моих лет (отчасти прототип Христофорова в «Голубой звезде»)». (Личный архив Л. Н. Назаровой.) В архиве Брюсова сохранилось стихотворение Новикова 10–х годов «Больная звезда», которое можно считать одним из источников темы «Голубой звезды». Об этом см. подробнее в издании: Зайцев Б. К. Голубая звезда. Повести и рассказы. Из воспоминаний. М., «Московский рабочий», 1989, С. 569–571.
Затем взял ветку цветущей черемухи — она лежала на столе, — понюхал. Глаза его сразу расширились, приняли странное, как бы отсутствующее выражение. Он вздохнул, надел шляпу, пальто и по скрипучей лесенке спустился вниз. Пересек большой двор — здесь на травке играли дети, у каретного кучер запрягал пролетку — и быстрым, легким шагом зашагал к Никитскому бульвару.
В Москве сезон кончался. Христофоров шел на небольшой прощальный вечер в пользу русских художников в Париже; его устраивала московская барыня из тех, чьи доходы обильны, автомобили быстры, туалеты неплохи. Христофоров мало знал ее. Лишь недавно встретился у знакомых своих, Вернадских; и тоже получил приглашение.
Дом Колесниковой ничем особо не выделялся — двухэтажный особняк в переулке, с лакеем в белых перчатках, с чучелом тигра на повороте лестницы; лестница хороша тем, что рядом с перилами шла кайма живых цветов в ящиках и кадках. Колесникова встретила его в зале, где люстры уже сияли, были расставлены стулья и стояла эстрада для чтецов, музыкантов. Хозяйка — дама худая, угловатая и не вполне в себе уверенная; ей хотелось, чтобы все было «как следует», но неизвестным представлялось, удастся ли это. И пожалуй, ее осудит острословка Сима, миллионерша первоклассная, и'меценатка.
— Ах, вы сюда, пожалуйста, — сказала она Христофорову, указывая на гостиную, за эстрадой. — Пойдемте, там и ваши знакомые есть…
Колесникова провела его в гостиную, где густо стояла мягкая мебель, без толку висели картины, горело много света и сидели нарядные дамы. Христофоров слегка смутился. Ему именно показалось, что никого он тут не знает, но он ошибался: сделав общий поклон, тотчас заметил он в углу Вернадских — Машуру и Наталью Григорьевну. Наталья Григорьевна, представительная дама, седая, разговаривала с высокой брюнеткой в большом декольте. Машура молчала. Она была в белом, с красной розой на груди — тоненькая, с не совсем правильным, остроугольным лицом; почти черные глаза ее блестели, казались огромными.
Увидев Христофорова, она улыбнулась. Наталья Григорьевна подняла на него свои светлые, несколько выцветшие глаза. Он подошел к ним.
— А я думала, — сказала она, протягивая руку, — что вы не соберетесь. Значит, и вы пустились в свет. С вашим-то затворничеством, туда же…
Она засмеялась.
— Вы знаете, — обратилась она к соседке, — Алексей Петрович одно время проповедовал полное удаление от мира, как бы сказать, полумонашеское состояние.
Соседка взглянула на него холодновато и ответила: