Зенит
Шрифт:
Москва сообщила о капитуляции поздно ночью. Выступил Михаил Иванович Калинин. Здание госпиталя задрожало от «ура»! А город озарился салютом. Ракеты сыпали красный и зеленый серпантин. Небо расписали цветные трассеры. Раненые, кто мог ходить, высыпали во двор. Стучали двери. Гудели лестницы.
Прежде чем спуститься вниз, я заглянул в палату Милды. Голова ее забинтована, и она не могла слышать радостные крики. Но пробудившиеся глаза увидели огни за окном, и в ее искалеченной головке возникла догадка. Взглядом попросила подтверждения. Я закричал что есть силы:
— Победа! Милда! Победа! — и подбросил вверх свои костыли. — Живи только…
Очень может быть, что она услышала «Живи!» — из глаз ее выкатились крупные слезы.
Во дворе врачи салютовали из пистолетов, бойцы охраны пускали ракеты. В свете их толпа… большая толпа, может тысяча человек, в белых, серых, синих халатах казалась необычным сказочным войском. Люди обнимались, целовались. И плакали. Женщины плакали — сестры, санитарки, врачи, кухарки. Да и не только они. Меня обнял старый усатый майор в кителе, но в тапочках, уткнулся лицом в плечо, затрясся от немого рыдания.
— Сынок, сынок… Мальчики мои Виталий и Костя не дошли… не дошли, сынок. Живите, дети, живите.
Салют из стрелкового оружия как бы увенчал залп зенитной батареи. Одной. По направлению и дальности я определил: Данилов. Ах, горячая цыганская голова! Достанется тебе, если без разрешения. Но разве в такую ночь можно не салютовать? Молодец, Саша! Молодец! Удивило, что Кузаев не дает команду всему дивизиону. Хотя нет, нельзя! Нельзя салютовать боевыми. Осколки! Все же люди на улице — наши. Огонь из стрелкового оружия тоже небезопасен. Пальнет кто-нибудь не вверх. Не дай бог в такой торжественный час кому-то умереть от своих пуль, осколка. Еще умирают от немецких. Умирают… В полночь слушали сообщение о боях в Чехословакии. Выходит, после подписания капитуляции…
Замполит госпиталя говорил речь. Но слушали его немногие. Нет, слушали, пожалуй, все, но каждый думал о своем, каждый переходил рубеж, от которого начиналась новая Жизнь. Лично я иначе и не представлял ее, как с большой буквы.
Потом врачи, сестры упрашивали раненых вернуться в палаты. Светало. Там, на востоке, на Родине, давно начался первый день мира.
Когда поднимался к себе, на втором этаже меня перехватили старшие офицеры, затянули к себе в палату. Госпиталь равняет в званиях. А Победа вообще слила все звездочки в одну — в маршальскую, не ниже. Да, в ту историческую минуту мы были Солдатами и все Маршалами, поскольку все были Победителями.
— За Победу, товарищи!
Звенели стаканы, кружки, бокалы. Где набрали столько в ночное время, что на каждого хватило?
Я опьянел. Нашла меня встревоженная сестра нашего отделения, вела на третий этаж с необидными упреками. А я старался поцеловать ее. Она отмахивалась и смеялась, хотя обычно была серьезная и строгая.
Проснулся я от музыки и солнца. Палата опустела. Только двоим из партии выздоравливающих не позволяли еще подниматься.
Капитан, сосед по кровати, пошутил:
— Тепленький ты, младшой, вернулся утром. Где так крепко вмазал? О товарищах своих небось не подумал. Наши тут от твоего духа слюнки глотали.
Стало стыдно и… тревожно. Почему вдруг тревожно. Победа же! И день — какой день!
Без костылей, хватаясь за кровати, доскакал до окна.
Солнце! Кажется, никогда такого ослепительного не видел. Оно заливало весь мир. Из окна далеко видна была зеленая пойма Варты с озерками от недавнего паводка. Река искрилась, радостно смеялась. Чужая река. Как же там родной Днепре в этот день? И смеется, и плачет, как все мы ночью. За рекой, в лагере итальянцев,
интернированных немцами, играли в футбол.Перебрался к «своему» окну. В просвете меж зеленых ветвей увидел пушку на батарее Савченко и… как-то сразу успокоился. Только нестерпимо потянуло к своим. Но как выпросить у старшей китель, брюки и сапог? Один сапог, второй на раненую ногу все равно не обуть. Не даст, злая кастелянша!
Отвратительным показался полосатый махровый купальный немецкий халат. Однако не выйдешь в одной исподней рубашке да в больничных шароварах.
— На танцы? — с завистью пошутил капитан, когда я поскакал на костылях к двери. — Станцуй и за меня.
— Врежу гопака. Не скучай.
В непривычно пустом коридоре остановился перед палатой Милды. Послушал тишину. И снова в сердце ударил холод тревоги. Долго не отваживался войти. Открыл дверь и… пошатнулся, уронил костыль, схватился за косяк.
Пустая кровать аккуратно застелена.
Горький комок слез болью распирал горло. Хотелось закричать, завыть. В такой день ее не стало!
Заболела нога так, что едва устоял. Облилась кровью. Нет, кровь из ноги заливала сердце, как там, над Одером, когда я поил раненую Надю. Надин образ остался в памяти. А Милда?.. Голова ее была так забинтована, что остались в памяти только глаза и слезы, увиденные мною ночью.
А внизу звучала музыка. Торжественный вальс.
Спускался я с боязнью — не упасть бы. Остановился на лестничной площадке. На ближайшей лужайке танцевали. Кружились пары.
Врачи в парадных кителях. И девушки в гражданских, по-майски ярких платьях; сестрам позволили переодеться. А вокруг стояли, сидели на лавочках раненые. И вдруг точно взрывная волна ударила меня. Что это? Видение? Бред? Я упал? Да нет, твердо стою на трех ногах. И разум мой светлый.
Ванда? Да, Ванда!
Она сидела на лавочке лицом ко мне в кителе, правый рукав которого плоско и мертво свисал.
От чего я задыхался? От счастья? От боли? Дорога от крыльца до танцплощадки, какие-то полсотни метров, растянулась на долгие версты. Я распихивал плечом тех, кто заслонял Ванду.
— Что, герой, хочешь станцевать? На руках? Давай, давай! Или твои костыли будут танцевать? Вот циркач!
Ванда увидела меня, поднялась, показалось мне, испуганная.
Я подковылял к ней, уронил костыли, упал на колени, уткнулся лицом в юбку. Ее рука легла на мою голову:
— Павлик, Павлик…
Сразу смолкла музыка. Нас окружили. Прежде всего — девушки: любят романтические истории.
— Ну, вот… Она без руки, он без ноги… Какая-то плаксивая всхлипнула рядом.
Общее внимание, по-видимому, смутило Ванду. Она объявила:
— Это — мой брат.
Интерес к нам сразу упал. Встретились раненые брат и сестра — совсем не романтическая история, трагическая. А трагедии в первый день мира никому не хотелось.
Сидели рядом на лавочке в глубине парка.
Не стало обычной Вандиной игривости и… как я ни старался приблизиться к ней, она отдалялась. Она жила последним боем. Рассказывала с лихорадочным блеском в глазах, с нервными движениями здоровой руки — дотрагивалась до моей забинтованной ноги и испуганно, извинительно отдергивала руку, сжимала пальцы в кулак. Но рука словно бы не слушалась ее, рука красноречиво дополняла внешне как будто и спокойный рассказ — передавала боль, пережитую девушкой, боль руки, закопанной под Берлином, и боль души, которую переживала Ванда сейчас и которая, наверное, останется на всю жизнь.