Зенит
Шрифт:
— Пшэпрашам шановную пани. Ниц нема. Вшистка герман разрушил.
Другие, помоложе, смотрели на Ванду почему-то подозрительно, как бы с недоверием к ее интересу, который, очень может быть, оскорблял их: что ты спрашиваешь у больного здоровья? Разве сама не видишь? Не читала? Не слышала? С неба свалилась, что ли?
Не особо владея языком, я все же уловил оттенок такого настроения, такого отношения к ее возбужденным расспросам о памятниках, от которых остались разве что одни древние камни.
Сказал об этом Ванде: людям, мол, больно от ее расспросов. Сначала она рассердилась:
— Ты слепой и глухой! Слепой и глухой! Что ты понимаешь? Тебе поручили охранять нас — охраняй.
Я
— Все, что ищешь, ты найдешь в Архангельске. В книгах из отцовской библиотеки.
И получил:
— Невежда ты, Павел! Неуч. Мне стыдно за тебя. И ты хочешь нас воспитывать? Замолчи и сопи в платочек. Платочек хотя бы имеешь?
У меня был насморк, и я, джентльмен, стыдливо отставая, сморкался в кулак.
Однако что-то до Ванды дошло. Расспрашивать она стала меньше. Но без подсказок начала бросаться из стороны в сторону, с улицы на улицу; мы петляли, возвращались назад, упираясь в завалы, в тупики.
У меня взмокла спина. Прав был Кузаев: антилопа! За ней невозможно угнаться. Странно вела себя Лика — тихо, настороженно. Прежде всего, заметил я, поразили ее, ошеломили наши с Вандой отношения. В вагоне, при подчиненных, Ванда, естественно, ни такого тона, ни саркастических замечаний, хотя обращались мы друг с другом на «ты», себе не позволяла, могла пошутить, но всегда в рамках армейского приличия и девичьей стыдливости. А тут — и слепой, и глухой, и неуч, и что угодно… Отбивала каждое непонравившееся ей замечание. По глазам Лики увидел: подумала, что мы давно уже муж и жена, ведь только при очень интимных отношениях можно так разговаривать. Вероятно, обиделась на Ванду. Та в доверительных беседах, которые могли вестись между подругами, говорила, конечно, правду: далеки мы еще от брака, несмотря на его афиширование ею, мы еще фактически ни разу по-настоящему и не целовались, во всяком случае, до той вагонной ночи, когда Лика, как и другие девушки, кому не спалось, могла слышать наши поцелуи. А теперь она слышала иное.
На меня Лика смотрела неприязненно и чуть ли не с обидой, вполне понятной: дескать, что же ты ручку мне гладишь? Не сомневался, что пренебрежительно отдернула бы руку, возьми я ее снова. А тут еще в самом начале, когда мы, глубоко взволнованные, стояли на широкой очищенной улице, где, как окинуть глазом, не уцелело ни одного здания, я, пожалуй, некстати, пожалуй, бестактно спросил:
— Хельсинки так не выглядит?
Иванистова вздрогнула и сжалась, втянула голову в плечи, как бы ожидая удара. Я мог бы нанести его — шевельнулась как тяжелый валун мысль: «А наша авиация могла бы…» Но спохватился: нет, мы такое не могли совершить!
От всего вместе почувствовал себя виноватым перед Ликой и, грубо пикируясь с Вандой, с карелкой обращался сверхделикатно, сверхвежливо, без субординации.
Возможно, Ванда ревновала. Нет, вряд ли ее волновали сейчас любовные чувства. Слишком это было бы ничтожно перед величием того, что она переживала, увидев совсем не ту Варшаву, книжный образ который носила в голове и в сердце с детства.
Мне осточертела гонка по мертвому городу. Да и время — оно летело так же стремительно, как и Ванда. Часы были только у нее, я несколько раз спрашивал, который час, она перестала отвечать.
Встревоженный напряжением, возникшим между нами троими, и угрозой опоздания, за что Кузаев не похвалит, я решительно приказал:
— Пошли назад!
Ванда посмотрела на меня как на бездушное ничтожество.
— Ты что? Не увидев Старо Място, Королевский дворец?!
Что за Старо Място — я не представлял. А классовое сознание мое даже бунтовало против ее желания.
— Чего тебя так тянет в Королевский дворец? — И язвительно, насмешливо, чтобы
допечь: — Королева польская!Ванда просто застонала, словно от страшного разочарования.
— Помолчи, пожалуйста, если ничего не понимаешь. Я о тебе лучше думала, ненаглядный мой.
Из лабиринта расчищенных и нерасчищенных улиц и переулков мы снова вышли на берег Вислы. Здесь она была поуже, чем в районе мостов, и скелеты домов, которые мы увидели раньше, чем реку с синим льдом и полыньями, болезненно поразили меня. Изнутри казалось, что Прага относительно целая, с реки как-то не увидели этих скелетов — не оглядывались, что ли? Нет. Набережная сильно разбита. Но сразу видно, что характер разрушений иной — снарядами, бомбами, а не направленными взрывами, как здесь, в Варшаве.
Заблудились?
— Нет. Это Старо Място. Я узнала. Но — матка боска! — что от него осталось! — ужаснулась Ванда с побелевшим лицом.
Ничего не осталось. Даже щебенки меньше, чем на магистральной улице, по которой шли армейские машины.
С другой стороны неширокой площади стояли красные коробки трехэтажных узеньких домиков со слепыми рамами окон. По этим коробкам или, может, по каким-то забытым воспоминаниям — видел в книгах — я представил красоту древнего города, и у меня тоже сжалось сердце, я вдруг понял ценность всего, что так безжалостно уничтожено. И Ванду понял глубже, приказал себе: ни одним словом не оскорбить ее чувств. И Лику понимал, в глазах которой затемнел страх.
(Когда через двадцать лет я приехал в Варшаву и увидел восстановленное Старо Място, то очень удивился, что именно такой площадь представилась в пасмурный февральский день сорок пятого. Чудеса человеческой фантазии!)
Уцелевшие скелеты домов огорожены колючей проволокой. На больших жестяных листах надписи по-польски и по-русски: «Не ходить! Не копать! Мины!» Там, где в щебне много металла, миноискатели мин не выявляют. Но, несмотря на предупреждение, в руинах, не обнесенных проволокой, копошились люди. Не организованные рабочие, убиравшие щебенку на улице, а унылые одиночки, тени тех, кто жил здесь столетия назад; такое впечатление возникло, наверное, потому, что некоторые из этих мужчин и женщин были одеты в старомодные сюртуки, пальто, шинели. Кто они? Жители больших домов? Искатели сокровищ? Что они могут найти? Свое имущество? Древние клады?
Попросил Ванду расспросить их. Она охотно и долго говорила с ними, но ничего определенного они не сказали. Возможно, их настораживало знание советским офицером польской истории. Пусть бы Ванда не похвалялась этим! Нашла где лекцию читать!
Снова сигнал тревоги. В городе ее объявляли тревожным звоном больших колоколов на каком-то уцелевшем костеле. На этот раз «юнкерсы» прорвались. Знакомый гул моторов. Но ни один из них не отважился пикировать из-за облаков. Бомбили вслепую. Мосты. Там тяжко ухали разрывы. «Не могут они миновать Пражской станции. Такое скопление эшелонов!» — с тревогой подумал я. Но обрадовала плотность зенитного огня. Били десятки батарей и с того, пражского, и с этого берега. Такой плотности, пожалуй, не было и над Мурманском, в сорок втором, когда по приказу Главнокомандующего туда бросили из-под Москвы целую дивизию ПВО.
Осколки снарядов сыпались из облаков с угрожающим свистом, шлепались в руины, с шипением пробивали лед на реке. При таком огне можно погибнуть от осколков собственных снарядов; на батареях все обязательно надевали каски, и то случались раненые.
Поляки, копавшиеся в щебне, исчезли при первом ударе колокола. Видимо, неподалеку знали убежище. Я приказал девушкам спрятаться. Но Ванда и бровью не повела. Куда спрятаться? Ни одной крыши.
— Пошли в Королевский палац!
— Ну, Королева, лихо на тебя!