Жак Меламед, вдовец
Шрифт:
Еще совсем недавно Меламед и мысли не допускал, что все вытравленное и забытое в нем вдруг оживет и воплотится в смутное желание вернуться на круги своя. Приехать и на каждом шагу с опаской и презрением оглядываться, не идут ли за тобой полицаи с белыми нарукавными повязками, уведшие с Мясницкой в гибельные Понары его родителей, или гэбэшники, приговорившие его к расстрелу. Он еще пока, слава Богу, в своем уме, готов ехать куда угодно — в Гонолулу, в Венесуэлу, в Амстердам к своим двухметровым голландским невесткам, которые ни слова не понимают на иврите, но в Литву — к этому он совершенно не готов. На протяжении более полувека он жил, словно Литвы вообще никогда не было в его жизни — не было ни его родного местечка, ни полуподвала в гетто на Мясницкой, ни трупного оврага под Вильнюсом…
Пока двери в Литву были наглухо закрыты на железный запор, Жак и слышать о такой поездке не хотел: в то время его никто туда ни живым, ни мертвым
Письмо ошеломило Жака, а желание сыновей взять все расходы на себя просто его рассердило. Он что — нищий? Сам может их куда угодно свозить. Меламед долго не мог принудить себя сесть за стол и написать ответ, несколько раз перечитывал написанное, исправлял фломастером ошибки в названиях родного местечка и Рудницкой пущи, неизвестно от кого прятал конверт в ящик письменного стола, снова доставал и хмурил свои мохнатые, как шмели, брови. После того, как Эли и Омри распрощались с Израилем, он с ними не переписывался; еще больше замкнулся, сравнивая себя в душе с одиноким и захиревшим мандариновым деревом во дворе, которое покинули птицы; на вопросы о близнецах отвечал уклончиво и с раздражением, стараясь представить дело так, будто они не дезертировали из страны своего рождения, не бросили отца на произвол судьбы, а, оставаясь гражданами Израиля, согласились представлять интересы крупной хайфской фирмы в дружественном государстве.
Ушедшие с головой в алмазный бизнес, Эли и Омри нечасто баловали отца своим дорогостоящим вниманием, для приличия ограничивались звонками-милостынями — звякнут из Амстердама или Антверпена, заученно осведомятся, как здоровье, не нуждается ли он в каких-нибудь американских лекарствах, сунут аппарат деловитому Эдгару или шельме Эдмонду, дадут им на ломаном иврите покалякать с дедом, скороговоркой объясниться в любви и — до следующего раза, который Бог весть когда еще случится. Меламед даже придумал горестное и ядовитое определение — телефонные дети.
Письмо близнецов не только обрадовало, но и напугало — куда в его годы, с таким букетом болезней ехать? Зачем им, присяжным путешественникам, квелый попутчик с распиленной грудью и пересаженными сосудами? Неровен час — где-нибудь по пути грохнется замертво. Пусть едут сами, он охотно им подскажет, к кому обратиться — в Вильнюсе живет его однокашник и земляк Аба Цесарка, зарабатывающий на жизнь тем, что забирается с иностранцами на своей потрепанной "Волге" в литовские дебри; Аба за небольшую мзду — долларов сто — покажет им все печальные еврейские достопримечательности: гетто, кладбища, братские могилы, дедовские местечки, где ни одного еврея днем с огнем не сыщешь,
а он останется дома, на Трумпельдор, со своими соседями и птицами. За приглашение, конечно, спасибо, но на него пускай не рассчитывают… До июня еще дожить надо, глядишь, Эли и Омри передумают, остановят свой выбор не на Литве, а на какой-нибудь влюбленной в Израиль Микронезии или на экзотическом Непале.Не дождавшись ответа, старший из близнецов — Эли (он родился на пятнадцать минут раньше, чем Омри) позвонил отцу из Штатов и как ни в чем не бывало начал:
— Алло! Алло! Это Израиль? Квартира мистера Жака Меламеда? Мистер Жак? Очень приятно... Это Вашингтон... Говорит Билл Клинтон.
— Не дури, Эли, — перебил его Жак, которому всегда претила склонность сына к шутовству. В роду Меламеда шутников испокон веков не было — водились одни печальники.
— Как здоровье? — продолжал "Вашингтон". — Не слышу. Говори громче! Боли под лопаткой? Только у мертвых ничего, пап, не болит. Не жалуйся. В твоем возрасте надо благодарить Бога за каждый прожитый день. Письмо про саммит получил? Про встречу в верхах в Вильнюсе?
— Получил, — без всякого энтузиазма ответил Жак.
— Ну и что решил?
— Пока ничего. Я сейчас без разрешения доктора только в туалет хожу.
— Не преувеличивай! Не такой уж ты больной. Отказы не принимаются. Уже заказаны и билеты, и люксы в гостинице. Для всех. Гостиница называется "Стиклю". Тебе это название что-нибудь говорит?
— По-литовски "Стиклю" — это Стекольщиков. Была такая хорошая еврейская улица в Вильнюсе.
— Ты на ней жил?
— Мы с дедушкой и бабушкой в войну жили поблизости — на Мясницкой. А ты не врешь — вы действительно заказали билеты и гостиницу?
— Да. На середину июня...
— Как же так — без моего согласия?
— Тебе что — внуков повидать не хочется?
— Внуков — хочется.
— Так в чем же дело? Все еще боишься, что тебя за твое дезертирство в аэропорту схватят и поволокут в каталажку? Никто и пальцем не тронет. Прошли те времена.
— Лучше уж я к вам в Амстердам. А заказы можно снять... — попытался отстоять свою шаткую независимость Меламед.
— Извини, — Эли вдруг замолк. — Мне по другой линии звонят... Не клади трубку. Я к тебе вернусь.
Жак знал: это теперь надолго. Он и раньше не раз должен был терпеливо дожидаться, пока Эли закончит свои бесконечные международные переговоры и с извинениями вернется к нему в Израиль.
В трубке слышно было, как Эли здоровается с неким важным мистером Джекобсом, который с первого слова принялся уверенно солировать; Эли только внимал ему и то и дело бодрыми и необременительными репликами "Райт!" и "О'кей" окроплял каждый пассаж своего напористого собеседника.
— Йес, йес! — ручейком журчал подобострастный голос сына. — Третьего июля в Москве? О'кей! Меня и сроки, и место вполне устраивают. Я прилечу туда прямо из Вильнюса. До приятной встречи в России, мистер Джекобс... Бай! — Эли "надавил" на Израиль. — Извини, пап. Это был мой партнер из Гонконга, — объяснил он. — Миллиардер Тони Джекобс… Нет, нет, не еврей… Ирландец… Итак, где мы, пап, с тобой пятнадцать минут тому назад расстались? Ах, да, на улице Стекольщиков, что рядом с Мясницкой. Сколько лет ты там не был?
— Целую жизнь.
— Что же, вернешься на целую жизнь назад. Свой билет и страховку ты получишь на Бен-Еуда, 1, в Тель-Авиве у Миры… О'кей? Надеюсь, мы тебе дороже, чем твои воробьи и вороны. А чтобы ты не очень по ним скучал, купим тебе в Литве целый птичник. Будь здоров! Кто-то ко мне снова пробивается… Алло!
И Эли переключился на другую, видно, более доходную линию.
Но Меламед по-прежнему прижимал к заросшему седым ковылем уху трубку и машинально подтягивал длинный, волочившийся по полу шнур, словно норовил удержать ускользающего от него телефонного сына.
"Стекольщиков!" Он никак не мог привыкнуть к мысли, что скоро, спустя целую жизнь, он и впрямь может приземлиться в Вильнюсе, в городе его короткой и гонимой молодости и поселится в роскошном номере (Эли и Омри никогда не останавливались у отца или в дешевых гостиницах — снимали номера в Тель-Авиве или в Иерусалиме) в двух шагах от того места, где на Мясницкой Мендель Меламед по вечерам чинил часы таких же доходяг, как он сам, и где смиренная Фейга своими неистовыми просьбами-молитвами терзала замороченный слух Господа Бога. Клиенты расплачивались с Менделем чем только могли — кто несколькими картофелинами, кто ломтиком хлеба, а кому он правил и даром. Семнадцатилетний Жак, которого тогда еще и Жаком-то не называли, не переставал удивляться отцу, копошившемуся до полуночи в ходиках и луковицах, и несчастным заказчикам — зачем им точное время, не все ли равно, в котором часу полицаи вытолкнут их прикладами на улицу и погонят на работу, как на погибель, и на погибель, как на работу, с кем они, горемыки, боялись разминуться, куда опаздывали? Ведь время евреев в Литве неотвратимо истекало, и уже никакой искусник не был в состоянии завести его заново…