Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
Но надежнейшим прибежищем были для него книги: они-то не забудут, не изменят. Души, которые делали дорогими для него эти страницы, были уже вне потока времени — они не менялись, запечатленные в веках силою любви, которую они внушали и, казалось, сами чувствовали, изливая ее на всех, кто полюбил их. Профессор эстетики и истории музыки Шульц был подобен старому бору, звенящему песнями. Некоторые из этих песен доносились издалека, из глубокой старины, не потеряв ни своей прелести, ни своей таинственности. Существовали и другие, более близкие и милые сердцу; они стали его дорогими спутниками: каждое слово в них напоминало ему счастье и скорби прожитой жизни, сознательной или прошедшей за пределами сознания (ибо за простой завесой дня, озаренного лучами солнца, текут другие дни, сияющие неведомым нам светом). Были, наконец, песни, никогда еще им не слышанные; он находил в них то, чего давно уже ждал, в чем давно нуждался, — всем сердцем он впитывал их, как земля впитывает влагу. Так старый Шульц слушал в безмолвии своей одинокой жизни шумы наполненного песнями леса; и, подобно тому легендарному монаху, что уснул, завороженный песней волшебной птицы, он не заметил, как прошли годы, как наступил
Не только музыка составляла богатство Шульца. Он любил поэтов — старинных и новых. Он предпочитал поэтов своей родины, в особенности Гете, но любил и иностранных. Шульц был разносторонне образован и знал несколько языков. По своим воззрениям он принадлежал к современникам Гердера и великим Weltb"urger {65} — «гражданам мира» конца XVIII века. Как свидетель ожесточенной борьбы, происходившей до и после семидесятого года, он привык мыслить широко. Но, обожая Германию, Шульц не кичился ею. Вместе с Гердером он полагал, что «из всех бахвалов самый глупый тот, кто кичится своей национальностью», и вместе с Шиллером находил, что «писать для одной лишь нации — слишком убогий идеал». Если он порой и проявлял робость мысли, то сердце у него было открытое, оно с любовью обнимало все, что есть прекрасного в мире. Шульц, пожалуй, был слишком терпим к посредственности, но его инстинкт безошибочно подсказывал ему, что лучше и что хуже; и если у него не хватало силы осудить лжеталанты, которыми восторгался свет, он всегда находил в себе силу отстаивать своеобразных и сильных художников, гонимых светом. Доброта часто подводила его: он боялся совершить несправедливость; а если ему не нравилось то, что нравилось другим, он, не колеблясь, признавал себя неправым и начинал любить отвергнутое. Любовь и восхищение были еще более необходимы ему для его духовной жизни, чем воздух для его чахлой груди, и он испытывал признательность к тем, кто пробуждал в нем эти чувства. Кристоф даже не подозревал, что значили для Шульца его Lieder. Он сам, создавший их, не чувствовал того, что порождали они в сердце старого Шульца. Ведь для Кристофа это были всего лишь несколько искорок того огня, которым он горел: немало других еще взовьется из горна его души. А для Шульца это был целый мир, внезапно распахнувшийся перед ним, — мир, на который он мог обратить свою любовь. Мир, осветивший всю его жизнь.
Год назад Шульцу пришлось распроститься с университетом и выйти в отставку: здоровье его ухудшилось, стало трудно преподавать. Он был болен и лежал в постели, когда книготорговец Вольф, по заведенному обыкновению, прислал ему пачку последних музыкальных новинок и среди них Lieder Кристофа. Шульц жил в полном одиночестве. Возле него не было ни одной близкой души; немногие его родственники давно уже умерли. Он находился на попечении старой служанки, которая злоупотребляла его немощью и вела дом по своему усмотрению. Время от времени его навещали два-три приятеля столь же преклонных лет; они тоже не отличались здоровьем; в плохую погоду они сидели в четырех стенах и редко навещали друг друга. Была зима, на улицах таял только что выпавший снег; Шульц никого не видел весь день. Комната тонула во мраке, желтый туман прильнул к окнам, и взгляд упирался в его непроницаемую стену; от печки шел тяжелый, томительный жар. На соседней церкви старые куранты XVII века через каждые четверть часа выпевали ужасающе фальшивым и разбитым голосом фразу монотонного хорала — их бодрящий напев казался неестественным тому, кто сам был не очень весел. Старик, обложенный подушками, кашлял. Он старался углубиться в чтение Монтеня, которого любил, но сегодня чтение не радовало его, как обычно; он выпустил из рук книгу, ему дышалось трудно, он ушел в мечты. Пачка нот лежала тут же на постели, но у него не было мужества распечатать ее, сердце томила печаль. Наконец старик Шульц вздохнул, аккуратно развязал шнурок, надел очки и принялся разбирать ноты. Мыслями он был не здесь, а в прошлом, которое хотелось и не удавалось забыть.
Взгляд его упал на гимн в старинном стиле, написанный на слова простодушного и благочестивого поэта XVII века, которым Кристоф придал новое звучание. То была «Песнь странника-христианина» Пауля Гергардта.
Hoff, о du arme Seele, Hoff und sei unverzagt! …………………………….. Erwarte nur der Zeit, So wirst du schon erblicken Die Sonn der sch"onsten Freud… Надейся, бедная душа, Надейся, будь бесстрашна! …………………………………. Жди, твой придет черед, И солнце Радости Перед тобой блеснет…Старому Шульцу были хорошо знакомы эти простые слова, но никогда они не трогали его так, как сейчас. Куда-то исчезла бездумная набожность, которая смиряет и убаюкивает душу своей однообразностью. Теперь в них трепетала душа, его собственная душа, но более юная и могучая; она страдала, жаждала надеяться, жаждала видеть Радость и видела ее. Его руки дрожали, по щекам текли крупные слезы. Он продолжал читать:
Auf! Auf! gib deinem Schmerze Und Sorgen gute Nacht! Lass fahren, was das Herze Betr"ubt und traurig macht! Вставай, простись с заботой, Гони печали прочь! Пусть все уйдет, что в сердце Твое вселила ночь!Кристоф сообщил этим мыслям отвагу и задор молодости; молодой героический смех громко звучал в нижеследующих, проникнутых наивным доверием словах:
Bist du doch nicht Regente, Der alles f"uhren soll, — Gott sitzt im Regimente Und f"uhret alles wohl. He ты ведь вседержитель, Мир не тебе вести, — Господь жизнь направляет По верному пути.И, наконец, шла строфа, дышавшая пламенным вызовом, — Кристоф с дерзостью юного варвара беспечно вырвал ее из середины стихотворения и превратил в финал своей Lied:
Und ob gleich alle Teufel Hier wollten widerstehn, So wird doch ohne Zweifel Gott nicht zur"ucke gehn. Was er ihm vorgenommen, Und was er haben will, Das muss doch endlich kommen Zu seinem Zweck und Ziel. Пусть корчатся все черти И разъярится ад, Того, что раз замыслил, Бог не возьмет назад. От цели не отступит Господь наш ни на пядь, Он выполнит решенье И не вернется вспять…Здесь музыка разражалась неистовым взрывом веселья, в ней слышалось упоение боем, триумф римского императора.
Старик дрожал всем телом. Трудно дыша, он следил за буйным течением музыки, как ребенок, которого схватил за руку и увлекает вперед бегущий товарищ. Сердце его стучало, слезы струились по щекам. Он лепетал:
— Ах, боже мой!.. Ах, боже мой!..
Он всхлипывал, смеялся. Он был счастлив. У него перехватило дыхание. Начался ужасный припадок кашля. Прибежала Саломея, старая служанка, — ей показалось, что старику пришел конец. А он все плакал, кашлял и твердил:
— Ах, боже мой! Боже мой!..
В краткие минуты передышки между двумя припадками кашля он смеялся тихим, тонким смешком.
Саломея думала, что он помешался. С трудом поняв наконец, что привело его в такое волнение, она напустилась на него:
— Можно ли так с ума сходить из-за всякой чепухи!.. Дайте-ка мне эту тетрадь! Я ее заберу! И больше вы ее не увидите.
Но старик, кашляя, крепко ухватился за ноты; он крикнул Саломее, чтобы она оставила его в покое. Так как старуха не унималась, Шульц вышел из себя и стал всячески бранить ее, ловя ртом воздух. Никогда еще хозяин так не сердился, никогда он не смел ей перечить. Ее даже оторопь взяла — и она сдалась, но не поскупилась на язвительные словечки: сказала, что он на старости лет выжил из ума, что она до сих пор принимала его за приличного человека, но, видно, обманулась, — он так ругается и богохульствует, что любого извозчика за пояс заткнет, что глаза у него совсем на лоб вылезли, — одним таким взглядом убить можно… И она угомонилась лишь после того, как взбешенный Шульц приподнялся и крикнул ей:
— Убирайтесь!
И крикнул таким не допускавшим возражения тоном, что Саломея ушла, хлопнув дверью. Пусть теперь зовет ее, заявила она на прощание, она и не подумает прийти, пусть себе помирает один-одинешенек.
В комнате, уже погруженной в полумрак, снова воцарилась тишина. И снова спокойное безмолвие вечера нарушал только перебор курантов, вызванивавших смешные и сентиментальные мелодии. Смущенный своей вспышкой, старик Шульц неподвижно лежал на спине и дожидался, когда уймется бурное биение сердца: он прижимал к груди драгоценные Lieder и смеялся, как дитя.
Последовавшие за тем одинокие дни проходили в состоянии, близком к экстазу. Шульц уже позабыл о своих немощах, о зиме, о ненастье, о своем одиночестве. Все вокруг было сиянием и любовью. Приближаясь к земному пределу, Шульц чувствовал, как он возрождается в юной душе неведомого друга.
Он силился нарисовать себе образ Кристофа. Композитор представлялся ему совсем не таким, каким был в действительности. В своем воображении Шульц видел светловолосого, худощавого человека с голубыми глазами, со слабым, глуховатым голосом, кроткого, застенчивого и доброго. Но каков бы он ни был на самом деле, Шульц все равно создал бы себе идеальный образ Кристофа. Он идеализировал всех окружающих; учеников, соседей, приятелей, старуху служанку. Добрый и любящий, неспособный критиковать и, быть может, умышленно уклонявшийся от критики, — так легче было отгонять горькие мысли, — он населял мир ясными и чистыми душами по своему подобию. Это была ложь от избытка доброты, и эта ложь помогала ему жить. Шульц и сам знал в глубине души, что обманывает себя — и по ночам, в постели, часто вздыхал, вспоминая прожитый день — десятки мелочей, противоречивших его идеализированным представлениям. Он отлично знал, что старая Саломея за его спиной насмехается над ним, судачит о нем с кумушками всего квартала и потихоньку приписывает к очередному счету по субботам. Он отлично знал, что ученики заискивают перед ним, пока он им нужен, а получив желаемое, исчезают. Он знал, что старые товарищи по университету забыли о его существовании с тех пор, как он вышел в отставку, а новый профессор эстетики обкрадывает его в своих статьях без указания источника или же вероломно ссылается на него как раз тогда, когда приводит какую-нибудь малозначащую фразу из его сочинений или подчеркивает его промахи (прием, весьма распространенный среди критиков). Он знал, что его приятель Кунц не далее как сегодня налгал ему и что не видать ему, как своих ушей, книг, которые он дал на несколько дней другому своему приятелю, Поттпетшмидту; а это очень огорчало Шульца — книги свои он любил, как живых людей. И много еще припоминалось ему горького из недавнего и далекого прошлого. Не хотелось ему об этом думать, но назойливые мысли все время были с ним. Воспоминания пронзали его жгучей болью.