Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
Какое непомерно огромное место заняла в жизни Кристофа эта девчушка! Какое волнение охватывало его, когда, обежав весь сад в поисках Минны, он вдруг издали замечал ее белое платьице; или в театре, когда, сидя за несколько стульев от их еще не занятых мест, он вдруг слышал, как открывались двери в ложе бенуара и раздавался веселый, такой знакомый голосок; или когда кто-нибудь случайно произносил столь дорогое ему имя Керих! Он бледнел, краснел, терял на несколько минут слух и зрение. Какой могучий ток крови проходил тогда по всему его телу, блаженный прилив еще неведомых сил!
Эта немочка, наивная и чувственная, любила странные игры. Ей нравилось, например, класть свое кольцо в горку насыпанной на стол муки; по условию требовалось достать кольцо зубами (что они с Кристофом и пытались делать поочередно), не запачкав кончика носа. Или она натягивала поперек бисквита ниточку, кончики которой каждый из них брал в зубы — в этом случае надо было как можно быстрее сжевать свою ниточку, чтобы первым откусить кусочек бисквита. Их лица приближались, дыхание смешивалось,
Эти странные игры притягивали и волновали: им и хотелось играть, и страшно было начинать игру. Особенно боялся этих минут Кристоф и предпочитал даже стеснительное присутствие г-жи Керих или случайно заглянувших гостей. Ничье докучливое соседство не могло прервать немую беседу двух влюбленных сердец, любая помеха придавала ей особенную напряженность и нежность. Все тогда приобретало в их глазах огромную ценность: случайное слово, смешливая складка губ; одного взгляда было достаточно, чтобы под тусклым покровом будней обнаружились вдруг богатейшие, нетронутые сокровища внутренней жизни. И сокровища эти видели только они двое; так, по крайней мере, думалось им, и они улыбались, счастливые сознанием, что у них есть свои маленькие тайны. Со стороны их разговор показался бы пустой салонной болтовней, а для них он был немолчной песней любви. Как открытая книга, были им понятны оттенки милого голоса, движение бровей, они могли бы читать эту сладостную книгу, не подымая сомкнутых век, — достаточно было прислушаться к своему собственному сердцу, чтобы услышать в нем биение сердца любимого. Их переполняла вера в жизнь, в счастье, в себя самих. Надежды их были безграничны. Они любили, были любимы и были счастливы безоблачным, неомраченным счастьем, не знающим страха за будущее. Неповторимая безмятежность этих вешних дней! Ни тучки на небе. И вера — такая свежая и молодая, что казалось, никогда она не поблекнет! И радость — такая огромная, что никогда она не иссякнет! Как назвать это? Жизнью? Мечтой? Мечтой, конечно. Между жизнью и их мечтами нет ничего общего. Ничего. Разве только то, что в эти магические мгновения они сами становились мечтой: все их существо растворялось в дыхании любви.
Госпожа Керих недолго оставалась в неведении на их счет и довольно быстро заметила все уловки, по их мнению такие тонкие, но такие наивные для материнского глаза. Впрочем, Минна отчасти подозревала это, с того самого вечера, когда ее мать неожиданно вошла в комнату, а они нежно беседовали и, услышав скрип двери, отпрянули друг от друга, смущенные и неловкие. Г-жа Керих притворилась, что ничего не заметила. Минне даже стало немного обидно. Ей хотелось бы с боем отстаивать свою любовь от материнских посягательств: так было бы еще романтичнее.
Но мать предпочитала не давать повода для столкновений. Она была слишком умна, чтобы беспокоиться за Минну или журить ее. Зато в присутствии Минны она говорила о Кристофе с нескрываемой иронией и безжалостно высмеивала его слабые стороны: двух ее слов хватало, чтобы сразить беднягу наповал. Тут не было никакого особого умысла — она действовала, повинуясь инстинкту, с врожденным вероломством женщины — и женщины не злой, а лишь защищающей свое достояние. Напрасно Минна артачилась, напрасно дулась, дерзила матери и упорно отрицала справедливость ее замечаний: они, увы, были более чем обоснованны, да к тому же г-жа Керих умела искусно разить противника в самое уязвимое место. Ничто не ускользало от ее взгляда — и огромные ботинки Кристофа, и жалкие его костюмы, и плохо вычищенная шляпа, и провинциальное произношение, и смешная манера кланяться, и непростительно громкий голос; каждое из этих замечаний было ударом по самолюбию Минны, причем свои замечания г-жа Керих обычно бросала вскользь, на ходу; ни разу не приняли они формы прямого осуждения, и когда рассвирепевшая Минна грудью вставала на защиту Кристофа, мать с самым невинным видом меняла тему разговора. Но капля яда, зароненная в душу Минны, оказывала уже свое действие.
Минна стала глядеть на Кристофа менее снисходительным оком. Он смутно чувствовал это и беспокойно допытывался у Минны:
— Почему вы так на меня смотрите?
И она отвечала:
— Ни почему.
А когда, поверив ее словам, Кристоф начинал шумно радоваться, она упрекала его за дикий смех. Мальчик решительно становился в тупик: никогда он не думал, что при Минне нужно следить даже за тем, как смеешься; вся его радость разом меркла. Или когда, забыв все на свете, он с увлечением разглагольствовал перед Минной, та вдруг с рассеянным и небрежным видом прерывала беседу и указывала на какую-нибудь погрешность в его туалете или наставительно перечисляла все тривиальные выражения, какие позволял себе употреблять Кристоф. Всякое желание разговаривать пропадало, а иногда Кристоф начинал злиться. Но тут же принимался доказывать себе, что эти столь раздражавшие его выходки — не что иное, как знак заинтересованности Минны в его персоне, да и она тоже старалась убедить себя в этом. В своем смирении Кристоф доходил до того, что пытался даже извлечь пользу из ее наставлений. Но Минне это отнюдь не льстило: слишком ясно было, что Кристофу ничто не идет впрок.
Однако и Кристоф, да и сама Минна не успели заметить происшедшей в ней перемены. Наступила пасха, и Минне
вместе с матерью предстояло ненадолго поехать к родным, куда-то поблизости от Веймара.В последнюю перед разлукой неделю к детям вновь вернулась утраченная сердечная близость первых дней. Не считая двух-трех вспышек, Минна относилась к Кристофу нежно, как никогда. Накануне отъезда они долго гуляли в саду; Минна с таинственным видом потащила Кристофа за собой в беседку и одела ему на шею маленький надушенный мешочек, куда зашила свой локон; снова начались клятвы в вечной любви, обещания писать друг другу ежедневно, и была даже выбрана на небесном своде звезда, дабы каждый вечер обоим глядеть на нее в назначенное время.
Роковой день настал. Десятки раз Кристоф просыпался ночью и с тоской думал: «Где-то она будет завтра?» Утром он сказал себе: «Сегодня!.. Сейчас она еще здесь, а вечером ееуже не будет!» — и побежал к Керихам, хотя не было и восьми часов. Минна еще не вставала. Напрасно Кристоф заставлял себя прогуливаться по аллеям — он не выдержал и снова бросился в дом. В коридоре лежали чемоданы и тюки. Кристоф уселся в уголке гостиной, жадно ловя каждый звук, вслушиваясь в скрип половиц, стараясь распознать шаги на втором этаже. Мимо него прошла г-жа Керих; она чуть заметно улыбнулась и на ходу кинула ему насмешливо: «С добрым утром». Наконец появилась Минна, бледная, с опухшими глазами: она, как и Кристоф, тоже не спала всю ночь. С озабоченным видом она отдавала распоряжения прислуге и протянула руку Кристофу, не прерывая разговора по хозяйству со старухой Фридой. К отъезду она уже приготовилась. Снова показалась г-жа Керих. Мать и дочь заспорили о какой-то шляпной картонке. Минна словно не замечала Кристофа, а он, забытый всеми и несчастный, сидел в уголке у пианино. Минна вышла из гостиной вслед за матерью и тут же возвратилась, крикнув что-то с порога г-же Керих. Затем она прикрыла дверь. Дети остались одни. Вдруг Минна бросилась к Кристофу, схватила его за руку и увлекла за собой в маленькую соседнюю комнату, где уже закрыли ставни. Тут она внезапно приблизила свое лицо к лицу Кристофа и крепко поцеловала его. Сквозь слезы она спрашивала:
— Ты обещаешь, обещаешь любить меня вечно?
Оба потихоньку рыдали, делая судорожные усилия заглушить всхлипывания. В соседней комнате раздались шаги, и Минна выпорхнула прочь. Утерев глаза, она снова важно заговорила с прислугой; и хотя губы ее улыбались, голос дрожал.
Кристофу удалось незаметно спрятать в карман носовой платочек, который она обронила, — маленький, грязный, смятый платочек, весь мокрый от слез.
Вместе со своими друзьями, в их карете, Кристоф отправился на вокзал. Несчастные дети, сидя друг против друга, не смели поднять глаза из боязни разреветься. Их руки украдкой встречались, они обменивались крепкими до боли пожатиями. Г-жа Керих смотрела на них с лукавым, добродушно-ироническим видом и притворялась, что ничего не замечает.
Наконец пробил час отъезда. Поезд тронулся, и Кристоф, стоявший у окна, побежал рядом с вагоном, не глядя перед собой, толкая носильщиков, не отрывая глаз от глаз Минны. Он бежал, пока поезд не миновал платформу, бежал, пока последний вагон не скрылся из виду. Только тут он, задыхаясь, остановился и, оглядевшись, увидел, что стоит на самом краю дебаркадера среди равнодушной толпы провожающих. Он побрел домой; к счастью, никого из родных дома не оказалось, и он проплакал все утро.
Так, в первый раз Кристоф познал страшное горе разлуки, боль, непереносимую для любящих сердец. Пуст мир, пуста жизнь, пустота кругом. Сердце так сжимается, что нельзя дышать, — тобой овладевает смертельная тоска. Особенно когда на каждом шагу, в любой мелочи ощущаешь еще такое недавнее присутствие любимой, когда все окружающее вновь и вновь вызывает ее милый образ, когда ты остался среди привычной обстановки, где вы были вместе, когда сам ты с каким-то ожесточением стараешься пережить вновь в дорогих тебе местах исчезнувшее счастье. Тогда словно бездна разверзается под ногами; склоняешься над ней, не в силах сдержать головокружение, знаешь, что сейчас упадешь, и действительно падаешь. Кажется, что видишь лицом к лицу смерть. Да и впрямь видишь смерть, ибо разлука — лишь одно из ее обличий. Видишь воочию, как исчезает то, дороже чего не знало сердце; уходит сама жизнь — вместо нее черная яма, небытие.
Чтобы острее почувствовать боль, Кристоф обошел все их любимые уголки. Г-жа Керих оставила ему ключ, и он мог в любое время бродить по их саду. Он пошел туда в первый же день и едва не задохся от муки. Он надеялся обрести хотя бы частицу той, что уехала, но обрел больше, чем мог вместить; образ любимой витал над каждой лужайкой; с замиранием сердца он ждал, что вот-вот появится она из-за поворота аллеи, хотя знал, слишком хорошо знал, что она не появится; и замучил себя, стараясь найти ее там, где все еще дышало их любовью. Вот они — их дорожка в лабиринте, вот склон, усаженный глициниями, вот скамейка в беседке; и с каким-то палаческим упорством он повторял: «Неделю назад… три дня назад… вчера, вчера еще она была здесь… даже сегодня утром еще была…» Он так натрудил бедное свое сердце этими мыслями, что вынужден был присесть: он задыхался, он умирал. К скорби примешивался гнев на самого себя, на прекрасные, втуне потерянные дни, которыми он не сумел воспользоваться. Сколько минут, сколько часов наслаждался он беспредельным счастьем, видел ее, вдыхал, впитывал в себя все ее существо! И не оценил этого! Позволял зря убегать времени, не упившись каждой минутой, каждым мигом! А сейчас? А сейчас слишком поздно! Непоправимо поздно! Непоправимо!