Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жан-Кристоф. Книги 6-10
Шрифт:

«Побудь, побудь с нами!»

Но оба сознавали, что удержать ее нельзя. Когда Жаклина вернулась в Париж, она ощутила в себе трепет новой, крохотной жизни, зажженной любовью. А сама любовь уже ушла. Бремя, которое Жаклина носила в себе, становилось все тяжелее, но не воскрешало ее привязанности к Оливье и не давало ей той радости, какую она ожидала. Она с тревогой заглядывала в себя. Прежде, когда она тосковала, ей казалось, что появление малютки спасет ее. И вот теперь она ожидает ребенка, а спасения не видно. Она с ужасом чувствовала, как это живое растение пускает в ней корни, становится все больше и больше, сосет ее кровь. По целым дням она сидела, глядя в пространство, сосредоточенная, вся без остатка поглощенная неведомым существом, которое завладело ею. Что-то баюкало ее, какое-то смутное, нежное и томительное жужжание. Очнувшись от забытья, она вскакивала в испарине, в ознобе, в ней вспыхивало возмущение. Она пыталась вырваться из сетей, которыми опутала ее природа. Ей хотелось жить, быть свободной, и казалось, что природа обманула ее. Потом она

стыдилась таких мыслей, обзывала себя чудовищем, думала: «Неужели же я хуже других женщин или сделана из другого теста, чем они?» И мало-помалу стихала, отдавая, словно дерево, все силы, все соки живому плоду, зревшему в ее чреве, и мечтала о нем: «Какой он? Какой он будет?..»

Когда она услышала первый крик народившегося на свет младенца, когда увидела его жалкое, трогательное тельце, на душе у нее стало тепло. В один миг в ней вспыхнула торжествующая радость материнства, самая могучая на земле, — сознание, что из твоих мук родилась плоть от плоти твоей, родился человек. И великая волна любви, движущая миром, обдала ее с головы до пят, подхватила, захлестнула, подняла до небес… Женщина, когда рождает, уподобляется тебе, господи; но ты не ведаешь радости, какую испытывает она, ибо ты не страдал…

Немного погодя волна спала, и душа спустилась на землю.

Дрожа от волнения, Оливье нагнулся над ребенком и, улыбаясь Жаклине, старался понять, какие таинственные нити связывают их обоих и этого червячка, еще не похожего на человека. С чувством легкой гадливости он бережно прикоснулся губами к сморщенному, желтому лобику. Жаклина следила за ним: ревнивым движением она оттолкнула мужа, схватила ребенка, прижала к груди и принялась целовать. Ребенок запищал, тогда она отдала его и, повернувшись к стенке, заплакала. Оливье подошел к ней, приласкал ее, поцелуями осушил ее слезы; она тоже поцеловала его, насильственно улыбнулась; потом попросила, чтобы ее оставили в покое, но не уносили от нее ребенка. Увы, что делать, когда любовь умерла? Мужчина, в значительной степени живущий интеллектом, не может до конца изжить сильное чувство — в сознании всегда остается какой-то след, какая-то мысль… Пусть он больше не любит, но он не забывает, что любил. А женщина и полюбила, не размышляя, всем существом, и разлюбила, также не размышляя, всем существом; как же ей быть? Принудить себя, обманываться? А если она слишком безвольна, чтобы принудить себя, и слишком правдива, чтобы обманываться?

Облокотившись на подушку, Жаклина с нежной жалостью смотрела на ребенка. Какой он будет? Каким бы он ни был, не все в нем от нее. Что-то в нем есть и от «него». А «его» она больше не любит. Бедный малыш! Родной мой малыш! Она сердилась на это существо, которое привязывало ее к прошлому, и целовала его, склонившись над ним, целовала без конца…

Великая беда современных женщин в том, что они и слишком свободны, и недостаточно свободны. Будь они более свободны, они старались бы чем-нибудь связать себя и находили бы в этом своего рода прелесть и успокоение. Будь они менее свободны, они примирились бы с наложенными на них узами, зная, что все равно уз не порвать, и от этого меньше терзали бы себя. Хуже всего узы, которые не связывают, и обязанности, которые можно не выполнять.

Если бы Жаклина думала, что ей назначено жить в том же скромном уголке до конца дней, этот уголок показался бы ей менее тесным и неудобным, — она постаралась бы сделать его уютнее и кончила бы тем, с чего начала: полюбила бы его. Но она знала, что может вырваться отсюда, и потому задыхалась здесь, могла бунтовать и пришла к выводу, что бунтовать — ее долг.

Удивительные существа — современные моралисты, в них все отмерло, кроме способности наблюдать. Они стремятся только видеть жизнь, почти не стараются понять ее и уж отнюдь не думают ее направлять. Усмотрев в человеческой природе то, что в ней есть, и отметив это, они считают свою задачу выполненной, констатируют:

— Это есть.

И не пытаются ничего изменить. Кажется, будто в их глазах самый факт существования является уже добродетелью. Таким образом, за любыми слабостями признаны священные права. Это признаки явной демократизации. Раньше безответственность была привилегией короля. Теперь этой привилегией пользуются все — и шире всех прохвосты. У них замечательные советчики! С величайшим усердием и добросовестностью господа моралисты стараются показать слабым, до какой степени они слабы и что слабость их искони является законом природы. Слабым ничего не остается, как примириться с неизбежностью. А то, чего доброго, и возгордиться! После того как женщине прожужжали уши, что она — больное дитя, ей это стало нравиться. Ее недостатки поощряют, даже культивируют. Никому бы не пришло в голову любезно сообщать ребенку, что в отроческую пору человек способен и на преступление, и на самоубийство, и на любые физические и нравственные извращения и они вполне простительны потому, что душа еще не обрела равновесия, — ведь это значило бы плодить преступников. Даже и взрослому достаточно услышать, что он лишен свободной воли, как он перестанет владеть собой, и животное начало возьмет над ним верх. Внушите женщине, что она ответственна за свои поступки, что она хозяйка своих желаний, своей воли, и она ею будет. Но вы трусы, вы не считаете нужным говорить ей это, вам выгоднее, чтобы она об этом не знала!..

Пошлая среда, в которую попала Жаклина, окончательно сбила ее с толку. Отдалившись от Оливье, она вернулась в то общество, которое так презирала

в годы девичества. Вокруг нее и ее замужних приятельниц образовался кружок молодых людей и молодых дам, неглупых, богатых, шикарных, праздных, беспринципных. Там была принята полнейшая свобода мыслей и выражений, которую обуздывали и сдабривали только остроумием. Участники кружка не прочь были присвоить себе девиз Телемского аббатства у Рабле {81} :

«Делай, что хочешь».

Но они приписывали себе слишком много, — в сущности, желания их были довольно ограниченны; это были худосочные телемцы. Они усиленно проповедовали свободу инстинктов; но самые инстинкты у них порядком потускнели, и распутство их было чисто мозговым. Им нравилось нежиться в огромной купели цивилизации, барахтаться в этой тепловатой и пресной грязи, где размягчаются волевые импульсы, стихийные жизненные силы, первобытные чувствования, все, что способно дать пышные всходы веры, воли, долга и страсти.

Жаклина всем своим изящным телом погружалась в эту студенистую ванну салонной мудрости. И Оливье не мог ей помешать. Впрочем, его тоже коснулась болезнь века: он считал себя не вправе посягать на чужую свободу и от любимой женщины хотел получать лишь то, к чему ее побуждала любовь. А Жаклина не ставила ему этого в заслугу, считая себя свободной по праву.

Хуже всего, что и в этом двуличном мире она осталась цельной натурой, чуждой всякой раздвоенности: уверовав во что-нибудь, она отдавалась всей душой, слабенькой, но пылкой и великодушной, несмотря на эгоизм, и сжигала за собой все корабли; а из совместной жизни с Оливье она вынесла нравственную прямолинейность, которую готова была вложить даже и в безнравственные поступки.

Новые ее друзья, люди осмотрительные, старались не показываться посторонним в истинном свете. Правда, на словах они проповедовали полное освобождение от общественных и моральных предрассудков, но на деле превосходно уживались с теми из них, какие считали для себя выгодными. Они эксплуатировали и мораль и общество, изменяя им, как нечестные слуги, обкрадывающие хозяев. Они обкрадывали даже друг друга — по привычке и из праздности. Среди них было много мужей, знавших, что у жены есть любовник. А женам было известно, что у мужей есть любовницы. И все с этим мирились. Нет огласки — не будет и скандала. Основой этих образцовых супружеств была молчаливая договоренность между партнерами… вернее, сообщниками. Но Жаклина, по своей прямоте, играла честно, в открытую. Прежде всего быть искренней. Всегда и во всем искренней. Искренность тоже принадлежала к числу модных в то время добродетелей. Но тут-то особенно наглядно сказывается, что для здоровых все здорово и все порча для испорченных сердец! До какого уродства доходит порой искренность! Для посредственных людей пагубно заглядывать в себя. Убеждаясь в своей посредственности, они и тут находят повод для самолюбования.

Жаклина по целым дням изучала себя, как в зеркале, и видела такие черточки, которые ей лучше было бы не видеть; но, однажды увидев их, она уже не могла оторвать от них глаз; и, вместо того чтобы бороться с ними, наблюдала, как они разрастаются, становятся огромными, захватывают все поле ее зрения, все помыслы.

Ребенок не мог заполнить ее жизнь. Ей не удалось самой выкормить его, — он чуть было совсем не захирел у нее. Пришлось взять кормилицу. Сперва Жаклина очень огорчалась. А потом все пошло как нельзя лучше. Малыш сразу поздоровел; он рос толстеньким, крепеньким бутузом, никого не тревожил, большую часть времени спал и почти не пищал по ночам. Настоящей его матерью стала кормилица, дородная нивернезка — она выкармливала уже не первого младенца и к каждому из своих питомцев питала животную, ревнивую, требовательную любовь. Когда Жаклина высказывала какое-нибудь пожелание, кормилица не слушалась и поступала по-своему, а если Жаклина пробовала возражать, то вскоре сама убеждалась в своем невежестве. С самого рождения ребенка она все прихварывала: ее ужасно угнетало начавшееся у нее воспаление вен, которое приковало ее на несколько недель к постели; она непрерывно грызла себя, как в бреду мысленно твердя все ту же жалобу: «Я не жила, совсем не жила, а теперь жизнь кончена…» Больное воображение внушило ей уверенность, что она искалечена навсегда, и в ней поднималась глухая, жгучая, затаенная злоба против невольного виновника ее страданий, против ребенка. Такое чувство вовсе не редкость, но о нем обычно умалчивают, и женщина, испытывающая его, стыдится признаться в нем даже самой себе. Жаклина осуждала себя, материнская любовь боролась в ней с себялюбием. Она умилялась, глядя на ребенка, спящего сном праведника, а через минуту уже думала со злобой: «Он меня убил», — и не могла подавить раздражение при виде этого безмятежного сна, купленного ценой ее мук. Даже после того как она выздоровела, а ребенок подрос, смутное чувство враждебности осталось. Стыдясь этого чувства, она переносила его на Оливье. Ей все казалось, что она еще больна, и, в вечном страхе за свое здоровье, она окончательно сосредоточила все мысли на себе, чему способствовали врачи, поощряя ее безделье, источник всех бед, — ей не дали кормить ребенка, не позволяли ничего делать, никого к ней не пускали, несколько недель продержали в постели, откармливая, как на убой. Удивительны эти новейшие методы лечения неврастении, при которых болезнь моего «я» заменяется другой болезнью — гипертрофией моего «я». А вместо этого следовало бы применить кровопускание, оттянуть кровь от разбухшего эгоизма, или же, если субъект и без того малокровный, перегнать ее от головы к сердцу, вызвав сильную нравственную реакцию!

Поделиться с друзьями: