Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жан-Малыш с острова Гваделупа

Шварц-Барт Симона

Шрифт:

Эгея ждала его на берегу реки; она сидела на песке и в ночной мгле была совсем голубой, серебряные блики луны дрожали на ее плече и руке. Застыв в неподвижном созерцании, она, казалось, ничего не замечала вокруг. От росы ее платье стало влажным, она походила на свежий молодой стебелек. Вдруг она вскрикнула и, вытянув шею, чтобы лучше разглядеть своего друга в темноте, спросила:

— Какие у тебя красные глаза! Ты что-нибудь видел? Жан-Малыш только-только вернулся из другого мира, который он когда-то безуспешно искал в толще земных недр, в скрипе узловатых стволов; с загадочной улыбкой ответил он девочке, которая сумела похитить у него сердце:

Я видел человека, который спал на спине животом вниз, было это ночью среди бела дня, как раз когда неслышно грянул гром…

Хватит, молчи! — оборвала его Эгея, прижав к губам мальчугана свой палец. — Конечно, я всего-навсего женщина, и язык

у меня женский, но помни, всегда помни, что я не побоюсь взглянуть ни на бога, ни на черта…

Я всегда буду помнить, — став серьезным, произнес герой.

2

Матери Эгеи уже несколько лет как не было в живых, ее увлекла в могилу умершая раньше ее давняя соперница, которая пришла к ней во сне и поманила за собой. Вместо того чтобы наотрез отказаться, обругать ее покрепче да послать туда, откуда та явилась, в общем, дать понять, что она и не собирается пока в этот путь, несчастная, по доброте душевной, протянула ненавистнице руку и тем самым подписала свой смертный приговор, погасила свое солнце. На следующий день, в отчаянии от того, что ей придется безвременно уйти из жизни, она рассказала свой сон соседке. Потом она начала таять не по дням, а по часам, и напрасны были старания врачей, колдунов, шептунов и заклинателей духов, не говоря уж о проворных зеленых пальцах матушки Элоизы, — не прошло и недели, как бедняжка угасла, тоскуя оттого, что оставляет двух детей на руках у папаши Кайя, не в меру добродушного болтуна, который ни в чем не видел зла…

Брату Эгеи Ананзе было лет двенадцать, он учился в одном из старших классов. У него было доброе, слегка неправильное лицо, которое казалось отражением лица его сестры в неспокойной проточной воде. Но его ласковым чертам удивительным образом противоречили глаза, полные жгучей ярости, которая молча испепеляла все и вся вокруг, не щадя ни врагов, ни друзей. Жану-Малышу нравился его вид оскорбленной гордыни, и ему иногда казалось, что за нею кроется та же душа, что у сестры, хотя и более неуемная, изливающаяся бурным потоком, а не тихой речкой, как у Эгеи; тем не менее он избегал попадаться ему на глаза, которые пронизывали его еще безжалостней, чем всех остальных, с тех пор как он стал неразлучен с Эгеей.

По закону Заводи, брат, заставший сестру с дружком, должен был «зверски» рассвирепеть, а то и броситься на наглеца и поколотить его; это отчасти объясняло, почему наши герои избрали местом своих свиданий крону старого раскидистого манго, чьи ветви прятали их в своей тени…

Однажды, когда они блаженствовали на своем дереве, мимо просвистел камень — его, вы, наверное, уже догадались, бросил этот полоумный Ананзе, который стоял внизу и буквально кипел, как и полагалось, от ярости. Не раздумывая, Жан-Малыш спрыгнул вниз и отважно предстал перед старшим братом Эгеи, чье мрачное лицо на миг дрогнуло недоверчивой улыбкой при виде доблестного Жана. И началась драка по всем правилам. Противники без особой страсти молотили кулаками воздух, время от времени бросая на Эгею, наблюдавшую за ними сверху, ободряющие взгляды, чтобы та не очень-то волновалась. И вдруг Жан-Малыш, забывшись в пылу сражения, мертвой хваткой вцепился противнику в горло и, опрокинув его навзничь, принялся душить. Глаза Ананзе уже было закатились, но тут раздался крик, и наш герой отпустил шею мальчугана, обернувшись к тонкой фигурке Эгеи, которая заливисто голосила над ним в листве дерева, как пойманная на клей перепелка. Он ошарашенно застыл, силясь понять, что заставило его схватить Ананзе за горло, а девочка быстро соскользнула с дерева, царапая о кору голую кожу, склонилась над старшим братом и подула ему в глаза…

У каждого из нас, как известно, есть какой-нибудь дар от рождения; так вот, у этой мартышки Эгеи было поистине живое дыхание. Под его действием старший брат вскочил тугой пружиной на ноги и — бац! — послал свой тяжеленный, как ядро, кулачище Жану-Малышу в живот. Наш герой звонко треснулся затылком о камень, скрытый густой травой меж корявых корней манго. В глазах его потемнело, будто кто-то раскинул над ним широкий клубящийся невод, который вдруг уплыл, точно занавес, открыв странную картину: над ним стоял пышущий гневом Ананзе, он занес обеими руками над головой огромный булыжник и собирался разбить ему голову…

В этот миг снова раздался крик Эгеи, и пылавший взор мальчугана остыл, подобрел, будто он вспомнил о том, как только что его пощадил Жан-Малыш, когда разжал свою чудо-хватку. Медленно опустив тяжелый камень сперва до колен, потом до земли, он пробормотал с наигранным безразличием:

— Ну что, может быть, хватит, братишка?

— Может, хватит, а может, нет, как скажешь, братец…

— Скажу, что мне не

очень-то хочется продолжать, братишка, — отвечал Ананзе, красноречиво проведя рукой по своему горлу.

— Мне тоже не очень, — улыбнулся Жан-Малыш, — а по правде сказать, совсем не хочется, братец…

Так вот стояли драчуны и смотрели друг на друга в немом оцепенении, тише воды, ниже травы, опустив руки в упоении рождающейся дружбы, и восхищенная ими Эгея, вся сияя, весело шлепнулась на траву.

— Силы небесные! — воскликнула она. — Они совсем с ума посходили, вот бешеные-то, таких еще в Лог-Зомби не видели. Ах ты господи боже мой, ну чего хорошего еще ждать от этих обормотов?

С этого дня Ананзе, само собой разумеется, ходил в школу с ними вместе, переговариваясь по дороге со своим новым другом — не прямо, а через Эгею, которая поочередно выслушивала каждого и передавала его слова другому. Провожал он их и на реку. Но, дойдя до разветвления тропинок, он поворачивал туда, где купались взрослые, те, кто мог натворить бед, а двое невинных шли размеренными шажками к Голубой заводи. Когда дети подходили втроем к реке, глаза Ананзе сразу добрели — казалось, они излучали из-под крутого лба всю нежность этого мира. Но как только они пускались в обратный путь, переходили Инобережный мост и приближались к деревне, те же самые глаза вновь становились похожими на злющих собак, готовых все вокруг разорвать в клочья. Ананзе нашел где-то старый, ржавый пистолет и с утра до вечера тайком чистил его, упрямо повторяя, что приведет его в божеский вид. Надраивая свою железяку, он твердил, что Гваделупа охвачена войной, скрытой войной, которую жители Лог-Зомби не замечали. Но когда Жан-Малыш набирался смелости и спрашивал его, кто же, черт побери, с кем воюет, то этот полоумный Ананзе горестно пожимал плечами и отвечал, что не знает; на самом-то деле никто ни с кем не воевал, просто у него щемило внутри, злой дух терзал его душу, вот и все…

Однажды вечером, когда они возвращались с реки, как всегда помрачневший Ананзе повел своих друзей к веранде тетушки Виталины, где днем и ночью шел разговор о судьбе негра, о его никчемности и глупости, о том, что он сам себя понять не в силах. Густели сумерки, на веранде зеленовато светила газовая лампа, висевшая над стойкой с бутылками рома; многое сегодня было уже сказано, немало слов пронеслось в воздухе и осело куда попало. Некоторые сидели с задумчивыми лицами, другие, радуясь своей житейской премудрости, украдкой и не без лукавства поглядывали вокруг. Здесь всегда крутили одну и ту же заезженную пластинку: что, мол, господь бог нас не любит, потому что мы, дескать, его пригульные дети, а вот белые — это его родная кровь. Что, мол, жизнь — это колесо, и вертись оно в другую сторону, то белые были бы сейчас на нашем месте, может, даже и нашими рабами. А Эдуард, по прозвищу Верзила, тяжело дыша в липкие от пота усы, как всегда, заявил, что чернокожий сам несет в себе свое проклятие, что он от рождения — никчемный, никудышный оболтус, лопух, дикарь, который только и может, что терпеть да паясничать. И, зажав в своей лапище стакан с глотком рома, без которого не развяжешь отяжелевший за жаркий день язык, этот чертов Эдуард-Верзила тихо, но язвительно добавил:

— Что, не нравится, пустомели несчастные? Ну погорюйте, погорюйте, ангелочки мои бескрылые, но знайте — горю вашему не поможешь, о нем никто на свете и знать-то не хочет, никто…

И тут папаша Филао склонил к нему свое тонкое сухое тело и прошептал тихо-тихо, будто боялся показать свой голос Старейшины:

— Послушай, Эдуард-Верзила, экая ты язва все-таки, никогда слова доброго не скажешь! Мы, конечно, понимаем, что живем изгоями, но значит ли это, что у нас нет души, как ты утверждаешь? Хоть душу-то нам оставь, дорогой мой!

— Ты ее чуешь, свою душу? — рявкнул этот чертов Верзила.

— Может быть, может быть, — неуверенно промолвил отец Филао, — а ты что же, не чуешь?

— Чего, душу? Вот уж нет! Душа бывает у настоящих людей, отец Филао, а я, может, и похожу на человека, да не человек…

— А кто же ты, по-твоему? — не унимался старик.

— Иногда мне кажется, что я осел, а иногда — лошадь, когда как, — скорбно скривившись, бросил пропойца, отбив тем самым всякое желание продолжать разговор.

Все испуганно, подавленно переглянулись: ведь с тех пор, как на веранде тетушки Виталины велись эти похоронные речи — а их слышали еще наши прадеды, — никогда еще никто не ставил нас так низко. И тогда, решив, что Верзила Эдуард хватил сегодня через край, отец Филао хрипло откашлялся, чтобы прочистить горло, и заговорил тихим, погасшим, прямо-таки умирающим голосом, будто боялся кого-то задеть или обидеть, так тихо заговорил, что всем пришлось внимательно следить за движением тонких стариковских губ, чтобы не пропустить какое-нибудь слово:

Поделиться с друзьями: