Жан Сбогар
Шрифт:
Однажды на склоне дня Антония вошла помолиться в собор св. Марка. Последние лучи заката, проникавшие сквозь цветные витражи, тускло поблескивали под величественными сводами купола и совсем угасали в темных уголках отдаленных приделов. Меркнущие отсветы едва виднелись еще на выступающих частях мозаики на своде и стенах. Отсюда, сгущаясь, тени ползли вниз, вдоль мощных колонн храма, становились все плотнее и словно заливали наконец глубоким и неподвижным мраком неровную поверхность плит, изборожденных как море, что простирается кругом и нередко подступает к этому святому месту, чтобы вновь отвоевать свои владения, не по праву захваченные человеком. В нескольких шагах от себя Антония увидела стоявшего на коленях человека, поза которого свидетельствовала о тяжкой озабоченности души. В этот миг один из причетников поставил перед висевшим здесь чудотворным образом лампаду, и пламя ее, поколебленное его шагами, озарило молящегося слабым и неверным светом, которого было, однако, достаточно, чтобы Антония узнала Лотарио. Он поспешно поднялся и хотел было скрыться, но Антония опередила его желание и встретила его на паперти. Она взяла его под руку и некоторое время шла молча с ним рядом; затем в порыве нежности она сказала:
— Что с вами, Лотарио? Что терзает вас? Неужели вы стыдитесь того, что вы христианин? Разве вера эта не достойна сильной души и в ней нельзя признаться друзьям? Что касается меня, то уверяю вас, что самой большой моей печалью было сомнение в том, веруете
— Увы! Что сказали вы, дорогая Антония? — ответил Лотарио. — Зачем жестокая моя судьба привела к этому объяснению? Но я не уклонюсь от него. Слишком ужасно было бы злоупотреблять доверием такой души, как ваша. Человек, который, возможно в силу какого-то душевного изъяна, не исповедует вероучения своих отцов и, что еще печальней, не постигает великого разума, правящего миром, и бессмертной жизни души, — такой человек более достоин сострадания, нежели отвращения; но если бы он скрывал свое неверие под притворной набожностью, если бы он поклонялся тому, чему поклоняются все, лишь ради того, чтобы всех ввести в заблуждение; если бы в ту самую минуту, когда он вместе с верующими повергается ниц, его тщеславный разум отрекался бы от верности этой общей религии, — такой человек был бы чудовищем лицемерия, самым коварным и гнусным из всех созданий. Взгляните же в мое сердце во всей его немощи и ничтожности. С детства, разрываясь между желанием и невозможностью верить, обуреваемый жаждой иной жизни и нетерпеливым стремлением возвыситься до нее, но постоянно преследуемый мыслью о небытии, которая, словно фурия, никогда не покидает меня, я долго — постоянно — всюду искал этого бога, к которому взывает мое отчаяние, — в церквах, храмах, мечетях, в школах философов и богословов, во всей природе, которая являет мне его и в то же время отказывает в нем! Когда ночной мрак позволяет мне проникнуть под эти своды, я смиренно опускаюсь на ступени алтаря, не боясь, что кто-нибудь увидит меня, и молю бога открыться мне. Мой голос умоляет его, сердце мое его призывает, но нет мне ответа. Еще чаще я обращаюсь к нему среди лесов, на прибрежном песке или же лежа в челне, отданном на волю волн, — там, где я уверен, что ни один свидетель не будет введен в заблуждение моими чувствами, — там взываю я к небесному свету и молю исцелить меня от страданий. Сколько раз, о небо, и с какой страстью упадал я ниц перед этим необъятным миром, вопрошая его о творце! Сколько раз плакал я от ярости, когда, снова заглянув в глубину своего сердца, обнаруживал там одно лишь сомнение, неверие и смерть! Антония, вы дрожите, вам страшно слушать меня! О, простите меня, пожалейте и успокойтесь. Ослепление несчастного, отвергнутого небом, бессильно перед верой чистой души. Верьте, Антония! Ваш бог существует, душа ваша бессмертна, ваша религия — истинна. Но этот бог милует и карает согласно созданному им совершенному порядку, с той разумной предусмотрительностью, которая царит во всех его творениях. Он наделил предвидением бессмертия чистые души, для которых и сотворено бессмертие. Душам, которые он обрек небытию, он явил лишь небытие.
— Небытие! — вскричала Антония. — Лотарио, возможно ли? Ах, нет, мой друг, душа ваша не обречена на небытие! Вы уверуете, хотя бы на мгновение, одно лишь мгновение; и наступит миг, когда разум Лотарио, точно так же как и сердце его, познает бессмертие! Может ли быть, о всемогущий боже, чтобы душа Лотарио оказалась смертной? К чему же было бы тогда все творение рук господних, если душе Лотарио суждено умереть? О, я знаю, — продолжала она немного спокойнее, — я знаю, что буду жить, что я не умру, что там, в безмятежной будущей жизни я встречу всех, кто был так дорог мне в этом мире, — отца, мать, добрую мою сестру… И я знаю, что никакие горести жизни, никакие испытания, которым провидение может подвергнуть слабое создание за время его короткого пути от рождения к смерти, никогда не приведут меня к полному отчаянию, ибо впереди у меня — вечность, чтобы любить и быть любимой.
— Чтобы любить, Антония! — сказал Лотарио. — Но кто же достоин вашей любви?
Он договорил эти слова, входя в гостиную г-жи Альберти, и та многозначительно улыбнулась ему. Лотарио также улыбнулся, но не той обаятельной улыбкой, которая порой появлялась на его устах в минуту счастливого самозабвения, — то была улыбка горькая, скорбная, казавшаяся чужой на его лице.
Постепенно Антония начала постигать причины глубокой скорби Лотарио. Она представила себе, с каким нетерпением этот несчастный, лишенный самой сладостной милости провидения — счастья познания бога и любви к нему, — этот человек, ходящий по земле странником, не ведающим конца пути, и вынужденный продолжать свои бесцельные скитания, ждет мгновения, чтобы навеки прекратить их. К тому же он, видимо, был одинок на этом свете, ибо никогда ничего не говорил о своих родителях. Если б он знал когда-нибудь свою мать, то, наверно, упомянул бы о ней. Человека, не знавшего в этом мире никакой привязанности, не могла не страшить та безмерная пустота, в которую была погружена его душа, и Антония, никогда ранее не подозревавшая, что живое существо может дойти до такого предела отчаяния и одиночества, не без ужаса думала о нем. Особенно больно сжималось ее сердце, когда она размышляла над утверждением Лотарио, будто некоторым людям, отвергнутым богом, предначертано небытие и жизнь их на земле отравлена сознанием, что они не возродятся к новой жизни. Впервые думала она об этой страшной пустоте, о глубокой ни с чем не соизмеримой скорби вечной разлуки; она ставила себя на место несчастного, для которого жизнь — не что иное, как непрерывный ряд частичных смертей, ведущих к полной смерти, а самые нежные привязанности — только мимолетное заблуждение двух тленных сердец; она воображала отчаяние супруга, который, сжимая в объятиях любимую, вдруг вспомнит, что через несколько лет, а может быть и дней, между ними станут столетия и что каждое мгновение этого уносящего прочь настоящего дается лишь в счет бесконечного будущего; среди этих скорбных размышлений она испытывала то же, что испытывает бедный и слабый ребенок, заблудившийся в лесу, который, без конца плутая, не может найти обратной дороги, и в поисках собственных следов внезапно оказывается на отвесном краю бездны.
Погруженная в эти размышления, словно в мучительный сон, она поднялась со стула, на котором сидела, и под молчаливыми взглядами г-жи Альберти и Лотарио удалилась в свою комнату. Едва она вошла туда, сердце ее, ничем уже более не сдерживаемое, отдалось гнетущей тоске и с каким-то странным упоением насладилось на свободе своим страданием. До сих пор страсти почти не были властны над ней, и даже любовь ее к Лотарио, все возраставшая, на радость г-же Альберти, не находила себе выхода в тех бурях, что сопутствуют пылким чувствам, повышают жизненные силы и заставляют все свойства души достигать высшего предела. Она поняла, что любит Лотарио, и это чувство, сладостное и покорное, не мешало ей чувствовать себя счастливой. Но мысль о небытии или вечном проклятии — о том, что Лотарио проклят, что его ждет небытие, — поднимала в ее сердце бурю мыслей и наполняла ее смятением и ужасом. «Ужели! — говорила она. — Ужели за пределами этой быстротечной жизни его ничего не ждет! Небытие! И он это думает! И говорит это! И он грозит мне, что мы никогда не свидимся с ним там, где все встретятся, чтобы никогда уж не расставаться! Небытие! Что же это такое, небытие? И что такое вечность, если там
не будет Лотарио?»Пытаясь понять до конца эту мысль, она, сама того не замечая, приблизилась к распятию, и рука ее дотронулась до перекладины креста. Она подняла глаза и упала на колени.
— Боже! Боже! — вскричала она. — Ты, властный над пространством и вечностью, ты, всемогущий и любвеобильный, — неужто ты ничего не сделал для Лотарио?
При этих словах Антония почувствовала, что теряет сознание, но ее привело в себя прикосновение поддержавшей ее руки г-жи Альберти, которая, оставив Лотарио, последовала за ней, испугавшись, не заболела ли она.
— Успокойся, бедная Антония, — сказала г-жа Альберти. — Среди твоих предков были покорители Востока, твое состояние исчисляется миллионами. Ты станешь супругой Лотарио, будь он даже королевским сыном.
— Не все ли равно, — ответила Антония, словно обезумев, — не все ли равно, если он не воскреснет?
Г-жа Альберти, до которой не дошел истинный смысл этих слов, с прискорбием покачала головой, как человек, против воли нашедший подтверждение печальной истины, которую давно и тщетно отвергал.
— Несчастное дитя! — сказала она, сжимая ее в объятиях и обливая слезами. — Как ты огорчаешь сестру! Ах! Если тебе небом суждена такая злая судьба, пусть лучше я умру раньше, чем мне будет дано это увидеть!
Х
Еще не насладившись, мы уже разочарованы; желания еще остаются, но иллюзий больше нет. Фантазия богата, плодовита и чудесна; жизнь бедна, бесплодна и лишена очарования. С полным сердцем живем мы в пустом мире и, еще ни от чего не вкусив, ни к чему уже не чувствуем вкуса.
Близкое общение с Лотарио стало теперь потребностью для Антонии; исполненная нежного усердия, она надеялась вернуть его к вере и, сама не признаваясь себе в том, уже горячо любила его. Г-жа Альберти не меньше ее дорожила этим общением, ибо все больше и больше тревожилась за судьбу беспомощной девушки, вступавшей в жизнь с хрупким организмом, слабым здоровьем и склонностью крайне болезненно воспринимать всякое сильное впечатление. Она не видела иной возможности обеспечить сестре хоть небольшую долю счастья, как поддерживая в ее сердце чувство, которое должно было — думала она — стать для нее защитой против жизненных невзгод; ей казалось важным, чтобы ее собственная, почти материнская привязанность была как можно раньше восполнена нежной и еще более заботливой любовью, которую, по-видимому, питал к Антонии Лотарио, хотя по какой-то необъяснимой странности он избегал делиться этим чувством с кем бы то ни было. Можно было подумать, что когда-то, живя в ином, более возвышенном мире, он создал себе некий идеал, о котором наружность и характер Антонии лишь напоминали ему, и что взгляд его, устремленный на Антонию, так нежен и внимателен только потому, что ее черты смутно пробуждают в нем память о ком-то, кого он встречал не здесь. Это обстоятельство сообщало их отношениям какую-то мучительную таинственность, которая тяготила всех, но рассеять которую могло только время. Антония, впрочем, чувствовала себя вполне счастливой, ей было достаточно уже одной дружбы с таким человеком, как Лотарио; и хотя робкой, недоверчивой душе ее и был доступен иной род счастья, она не смела желать его. Жизнь казалась ей прекраснее при мысли, что она занимает в судьбе и помыслах этого необыкновенного человека место, которого, быть может, никто с ней не разделяет. Что касается Лотарио, то печаль его возрастала с каждым днем, и возрастала именно от того, что, казалось бы, должно было ее рассеять. Нередко, пожимая руку г-же Альберти или остановив свой взор на нежной улыбке Антонии, он, подавляя вздох, заговаривал о своем отъезде, и слезы выступали у него на глазах.
Это меланхолическое состояние духа, свойственное им обоим, заставляло их держаться в стороне от общественных мест и шумных увеселений, которым венецианцы предаются большую часть года. Обычно они проводили время на лагунах, гуляя по островам, которыми те усеяны, или же на материке, в прелестных селениях, что расположены на красивых берегах Бренты. Однако из всех этих излюбленных ими мест самым привлекательным казался им узкий, вытянутый в длину остров, называемый венецианцами Лидо, или «берег», потому что остров этот и в самом деле замыкает лагуны со стороны открытого моря и является как бы их границей. Природа словно сообщила этой местности какие-то особые черты торжественности и печали, пробуждающие в нас одни лишь нежные чувства и располагающие лишь к мыслям серьезным и мечтательным. С той стороны, откуда открывается вид на Венецию, Лидо все покрыто фруктовыми деревьями, красивыми садами, простыми, но живописно расположенными домиками. По воскресным дням сюда собирается простой народ отдохнуть после трудовой недели и предается сельским играм и пляскам. Отсюда Венеция предстает во всем своем великолепии; широкий канал, на всем обширном своем протяжении покрытый гондолами, кажется огромной рекой, омывающей подножие Дворца Дожей и ступени собора св. Марка. Сердце сжимается от горестных мыслей, когда за этими величественными куполами замечаешь почерневшие от времени стены здания государственной инквизиции и пытаешься мысленно подсчитать несметное количество жертв беспокойной и ревнивой тирании, поглощенных этими казематами.
Если подняться на самую высокую точку Лидо, взор ваш привлечет дубовая рощица, которая занимает всю эту гористую местность и, подобно зеленому занавесу, нависла над всем пейзажем, или же раскинувшиеся то здесь, то там свежие, тенистые купы деревьев. С первого взгляда можно подумать, что эта местность, благоприятная для любовных утех, не хранит никаких тайн, кроме тайн любви; однако она посвящена тайне смерти. Множество разбросанных повсюду могильных плит, испещренных странными и непонятными для большинства прохожих буквами, казалось бы свидетельствует о том, что здесь нашел последнее пристанище народ, исчезнувший с лица земли и не оставивший после себя иных памятников. Эта величественная мысль, в которой чувство быстротечности жизни слито воедино с чувством древности мира, превосходит своей глубиной и суровостью мысль, рождающуюся в нас при виде камня на могиле человека, которого мы знали живым; но мысль эта — заблуждение. Не успеешь сделать и нескольких шагов, как заблуждение это рассеется при виде могильной плиты, более светлой, нежели другие, отделанной в более современном вкусе и нередко покрытой еще не успевшими увянуть цветами, принесенными сюда осиротевшей супружеской или сыновней любовью. Эти неизвестные письмена заимствованы у народа, которому бог сулил вечную жизнь и который живет среди людей, отринутый ими, не имея права смешиваться с ними даже во прахе. Это — еврейское кладбище. Когда ты затем спускаешься со склона в противоположную Венеции сторону, ты видишь, как деревья сразу же становятся реже, а пыльная и увядшая трава попадается лишь кое-где; наконец растительность вовсе исчезает, и нога тонет в легком, зыбучем, серебристом песке, который покрывает всю эту часть Лидо и тянется до самого открытого моря. Здесь открывается совсем иной вид: тщетно твой взор, блуждая по необозримому пространству, будет искать здесь роскошные здания, разукрашенные флагами суда, проворные гондолы, только что радовавшие его своей яркой и приятной пестротой. На всем этом обширном пространстве нет ни рифа, ни песчаной отмели, на которых мог бы отдохнуть глаз. Это уже не ровная темная гладь тихих каналов, на которые рябь обычно набегает лишь под легким веслом гондольеров и которые украшают своими невозмутимыми водами улицы, где каждый дом — дворец, достойный королей. Это бурные волны свободного моря — моря, не подвластного человеческим законам, равнодушно омывающего и богатые города и бесплодные, пустынные песчаные побережья.