Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пастор тоже долго не спит и тихо прохаживается по дому, потрескивающему от жары. Временами он слышит скрип половой доски в комнате наверху, когда кто-то подходит к окну, чтобы впустить с улицы пахнущий мускусом и тайной воздух. Долго это не продлится, но если бы! Пастор представляет себе, будто деревня Кау зовется теперь Ла Вакка, [53] в полях растет виноград, загорелые селяне расхаживают с важным видом и церковь стоит таинственным средоточием тени.

К концу этого благодатного лета пастор выбирается из дома далеко за полночь без парика и камзола, с крепкой палкой в руках и все еще ощущая привкус вина во рту. Его путь лежит через пастбище

к лесу. Он и сам не знает конечной цели своей прогулки, и лишь после двадцатиминутного пути под луной, отбрасывающей позади него на траву четко очерченную тень, он начинает понимать, куда именно направляется столь твердым шагом. Это место он зовет «кольцом» — другое название ему неизвестно, ибо оно не отмечено ни на одной карте. Да и отмечать-то почти нечего — всего лишь растущие по кругу дубы, хотя однажды, когда пастор ходил за грибами, он обнаружил камни, которые, как ему показалось, были отмечены особыми знаками, свидетельствующими о том, что, быть может, когда-то на этом месте располагалось что-то вроде языческого храма, и пастору нравится воображать своего неведомого предшественника в белом одеянии, отправляющего службу перед курчавыми предками теперешних жителей деревни.

53

Английское слово «кау» (cow), так же как и итальянское «вакка» (vacca), означает «корова».

Десять минут он идет под сенью деревьев и наконец входит в «кольцо». Теперь, увидев, как освещает его лунный свет, пастор окончательно убеждается в том, что стоит на священной земле.

В центре «кольца» на кочке сидит человек. Пастор застывает, крепче сжимая свою терновую палку, готовый отступить назад и раствориться среди деревьев, однако сидящий оборачивается, и пастор меняет решение:

— Вы ли это, доктор Дайер?

— Я.

Пастор подходит ближе, все еще с опаской, словно человек на кочке, и без того кажущийся не слишком-то реальным, вдруг превратится в химеру, плод его воображения или, что еще хуже, в завсегдатая этих мест. Говорят, лесные духи, от веры в которых пастору так трудно отказаться, очень изобретательны. А кто лучше всего годится для шуток? Конечно, грузный, пожилой, опьяненный луной священник.

Когда пастор уже совсем рядом, Джеймс говорит:

— Жаль мне бедных сумасшедших в такую ночь. Сидя здесь, я слышал, как трое или четверо выли на эту огромную луну.

— Боже милостивый, так это и вправду вы, доктор Дайер! Как это вы забрели сюда?

— Просто шел-шел и пришел. Последнее время я мало что делаю намеренно. Прошу вас, сэр, выпейте этого нежного сидра. Я взял на себя смелость принести его сюда из кухни. У меня еще довольно осталось.

Пастор пьет из глиняного горлышка кувшина. Джеймс прав. Сидр и впрямь хорош. В нем чувствуешь весь аромат яблок.

— По-моему, вы рисовали, сэр.

— Да, я люблю поупражняться. Желаете взглянуть?

Он кладет на серебряную траву пять листов бумаги, на каждом из которых начертано чернилами — довольно топорно, но с несомненной энергией — по одному кругу.

— Эти два я нарисовал пальцем. — В доказательство Джеймс показывает испачканный чернилами кончик указательного пальца. — У меня еще имеется бумага — не хотите ли попробовать? Главное — ни о чем не думать. Ни о том, как это красиво, ни о том, как трудно передать сию красоту, ни о том, что ее вообще следует передавать. Сам процесс непременно вас поразит.

— Вы хотите сказать, я должен одновременно и рисовать, и как бы не делать этого.

— Именно, — подтверждает Джеймс. Потом, заметив озадаченное выражение лица пастора, прибавляет: — Может, мы мало выпили сидру?

Каждый делает три больших глотка. Кувшин отзывается странным полым звуком. Отрыгнув, пастор погружает палец

в открытую чернильницу и рисует неровную петлю, почему-то похожую на луну.

— Великолепно!

Они долго сидят молча, пока несколько звезд не исчезают за узорчатой линией дубовых крон.

— Доктор Дайер, хочу поздравить вас с выздоровлением, ибо вижу, что теперь вы и в самом деле здоровы, сударь. Должен признаться, мы очень боялись за вас тогда, на Пасху.

— Ежели я и поправляюсь — не скажу, поправился, пока не скажу, — то только благодаря вашей доброте, доброте вашей сестры и всех домашних…

— И Мэри…

— И Мэри, конечно. Ее повадки могут показаться странными. Но ведь вы немного представляете себе, кто она такая. Вы первый увидели ее. В определенном смысле она обязана вам жизнью.

Пастор кивает головой, вспоминая: факелы, собаки, фигура беззвучно бегущей женщины.

— По-моему, — говорит Джеймс, — она верно определяет характер человека. И привела меня сюда не случайно.

— Такое признание мне очень дорого, доктор. Вы знаете, что можете оставаться у меня — и вы и Мэри — сколько пожелаете. В комнате, которую вы теперь занимаете, можно сделать кое-какие перестановки, дабы она стала более уютной. Что же до Мэри, — продолжает он, немного выделив голосом последнее слово, — то она, думается мне, хорошо устроилась в комнатке рядом с Табитой.

— Мы оба превосходно устроились. Но мне кажется, я должен объяснить вам… То есть вам, наверное, не совсем понятно…

— Признаюсь, это так. Но не требую никаких объяснений. Сперва мы должны убедиться, что вы окончательно выздоровели. Нога все еще беспокоит?

— Да, немного. Это очень старая травма. Как и на руках. Теперь боль не столь ужасна. Я к ней почти привык.

— Простите, доктор, но когда-то, мне кажется, вы были неподвластны ее клыкам. Я говорю о боли.

— Вам не «кажется», ваше преподобие. Я ведь никогда не притворялся. Все было именно так, как я рассказывал. Никогда в жизни ни одной секунды не испытывал я физического страдания… до Петербурга. Мне становится трудно поверить в это самому. Достаточно будет сказать, что теперь я наверстываю то, чего не испытывал ранее.

— Стало быть, его больше нет?

— Кого, сударь?

— Прежнего Джеймса Дайера.

— Совсем нет.

— И вам не жаль его исчезновения?

— Иногда я думаю о той неколебимой уверенности в себе, которой я обладал благодаря своей невосприимчивости к боли. А нынче я стал почти трусом. Меня все время гложет отвратительный страх того или иного сорта. И ежели раньше я был как никто другой свободен от сомнений и колебаний, то теперь я терзаем ими постоянно. Ха! Я с полчаса думаю, какой утром надеть кафтан, а, как вам известно, у меня их всего лишь два.

— Ну, это пройдет. Это просто следствие вашего… плохого самочувствия.

— Не знаю. Я весь переродился, обрел иное «я», коему слабость свойственна в той же мере, в какой была свойственна сила прошлому моему естеству.

— А не свойственна ли этому новому «я» также и некая мягкость и нежность?

— Весьма возможно. Я еще плохо понимаю, кто я есть и что мне от себя ожидать. Конечно, дни, проведенные со скальпелем в руке, канули безвозвратно. Может, я заработаю шиллинг-другой своими картинами?

— Леди Хэллам помнит вас по вашему пребыванию в Бате. Она говорит, вы имели замечательную репутацию.

— У меня было их несколько, и очень мило со стороны леди Хэллам помнить обо мне, хотя, боже правый, как бы я хотел, чтобы мое прошлое «я» было забыто, словно горстка праха.

— Мы не станем преследовать вас воспоминаниями о прошлой жизни, доктор. В конце концов, человек имеет право меняться. Многие оказываются зажатыми в своей старой шкуре, которую лучше было бы сбросить.

— Как это делают гадюки? Надеюсь, сударь, вы не сбросите свою старую шкуру.

Поделиться с друзьями: