Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Новости, — еще раз сказал Тренди, выпив отвар. — Мне бы хотелось узнать новости…

— И что ты тогда будешь делать? Ну же, надо поспать.

— Но таблички. Ты знаешь, две свинцовые таблички. Одна из них…

— Спи. Табличка, которая упала…

Остальные слова перешли в бормотание. Хотя, прислушавшись, можно было понять, что речь идет о заколдованных табличках, на которых дива нацарапала имена Юдит и Командора.

Глава 25

Берениса, как всегда, оказалась права: что могли принести Тренди новости, кроме бесполезных тревог и новых вопросов? Спектакль Крузенбург не привел к концу света. Как обычно, ни один хроникер не удивился этому факту, не высмеял его, и уж тем более ни один не отважился посвятить ему хотя бы маленькую статейку, крошечную, насмешливую заметку. Вместо этого во всех газетах была помещена фотография певицы, сделанная в тот момент, когда Констанция в фиолетовой вуали, отражавшейся в медных духовых инструментах оркестра, начинала последний акт «Сансинеи». У ее ног был виден взмахнувший дирижерской палочкой Дракен, явно изнуренный, но осознающий свой триумф; и действительно, в пространных комментариях хвалы воздавались именно ему. И дело было не в том, что Крузенбург плохо пела. Если верить свидетельствам, в знаменитой арии, которой оканчивалась

опера, арии, вошедшей в оперные анналы под названием «Последняя песнь проклятой любви», исполняемой героиней перед тем, как вступить с Люцифером в кровосмесительную связь, певица сотворила настоящее чудо.

Но, как это и предчувствовал Тренди, Крузенбург, впервые в жизни, служила музыке больше, чем самой себе; хотела она этого или нет, был ли это эффект от ее поражения в колдовстве, или ее сломала трудная партитура Дракена, но в этот день ей изменила обычная бесстрастность. Разумеется, ни один из авторов появившихся на следующий день статей на подобный вывод не решился. Но Тренди понял: публика не нуждалась в мучительной красоте с ее человеческими недостатками. Из-за своих собственных мучений, сотрясавших его самого конвульсий мир желал поклоняться красоте жестокой и ледяной, бесстрастной богине, царившей над миром гнусностей и обещавшей еще более чудовищные мерзости. Невероятная страсть к музыке и особенно к опере убеждала: сила пения имеет потустороннее происхождение, а холодные, бесстрастные манеры Констанции соответствовали этому как нельзя лучше. Однако, чтобы избежать ловушек музыки Дракена, Крузенбург пришлось пойти на крайность: отпустить страхи, таившиеся где-то глубоко в ней самой. То, что она впервые предстала перед публикой обычной смертной, было сочтено слабостью и началом заката. Впервые в своей карьере, несмотря на виртуозность исполнения, раньше абсолютно искренне превозносившегося до небес, Констанция фон Крузенбург всех разочаровала.

Конечно, ей устроили овации. Несколько мировых изданий даже опубликовали репортаж о том, что произошло после спектакля, когда ансамбль «Соломоновы ключицы» в полном составе ринулся на сцену, чтобы первым поздравить диву, и как они пели вместе с ней, Дракеном и Дрогоном под аккомпанемент рояля, трубы и виолончели куплеты из своих знаменитых песенок, в последние месяцы ставших популярными во всем мире «Недоступный секс» и «Жизнь в катакомбах». Этот отважный союз вызвал бурю аплодисментов. Тем не менее, осыпая Констанцию овациями и цветами, все смущенно признавали, что она уже больше никогда не будет великой Крузенбург.

Но что на самом деле означало «больше никогда» в эти времена всеобщего страха и странных слухов? Жизнь перестала быть игрой, прошел эстетический озноб, в который погружался мир в эти последние месяцы, распевая во все горло самые мрачные «Dies irae»[3]. Болезнь брала свое, подобно чуме, поражая внезапно, несправедливо, причудливо. Из-за выступления Крузенбург задержали объявления о смерти множества знаменитостей, и разрушительное действие болезни на этом не закончилось. Все, кто хотя бы раз попробовали наркотик, могли оказаться в списке смертников. Эффективного лекарства против болезни все еще не было. Случаи удушья и смерти от ангины, возможно, увеличившиеся и по причине холода, стали столь многочисленными, а бессилие медиков столь очевидным, что политики, устрашившись размаха, который принимала эпидемия, начали разгонять любые, незначительные сборища самым жестоким образом. Больным, правда, было уже все равно: едва узнав о своей болезни, они предпочитали умирать незаметно и в одиночестве. Уверенность в конце света, убежденность, что другие скоро последуют за ними, воздействовали на них словно отпущение грехов и приносили своего рода утешение в последние моменты жизни.

Здоровые, наоборот, были озабочены: сколько можно выносить эти бесчинства? «Если конец света существует, им точно так же можно управлять», — заявил один из самых блистательных политиков того времени. Точно так же в данном случае означало молчание. Политические мужи в очередной раз пытались замолчать происходящее, но вовсе не потому, что они не слышали о дальнейшем распространении бедствия. Они прекратили консультироваться с ясновидящими, гадалками и предсказателями, которые, подышав попеременно горячим и холодным воздухом, говорили то одно, то другое, противореча сами себе, не видя наступления этой катастрофы, столь же реальной, сколь и незаметной. Сходились они только в одном — любой ценой следует прекратить панику по поводу болезни, а при необходимости задушить в зародыше; Первым делом было решено запретить любые высказывания, содержавшие намеки на потерю голоса. Отныне никто не осмелился бы предложить минуту молчания. Не было больше «заговора молчания» вокруг болезни, и никто не говорил: «Слово — серебро, а молчание — золото». Это исключение распространялось на все образные выражения типа «пригвоздить словом», «типун на язык», «деревянный язык», «прикусить язык» и даже «луженая глотка», изо дня в день изымавшиеся из всех частных и публичных разговоров.

Дело шло своим чередом, уже не нуждаясь в инструкциях или рекомендациях сверху. Вдруг, согласно лаконичному решению «Журналь офисьель», запретили «Баязет», трагедию Расина, в которой речь шла о молчании в серале. В том же духе были предприняты и другие многочисленные меры, следов которых не осталось из-за недостаточно серьезного отношения последующих поколений к сохранению архивов, а также из-за неспособности большинства людей в поворотный момент истории запоминать мельчайшие детали, составляющие эпоху, саму ткань прошлого. По правде говоря, чем больше распространялась болезнь, тем больше все пытались забыться. Конец года с его традиционными рождественскими каникулами великолепно оправдывал этот разгул. Стремясь показать, что они не больны, или убедить в этом самих себя, во всех публичных местах, кабачках, подземельях, подземных галереях, висячих садах посетители разговаривали преувеличенно громко, политики старались перещеголять друг друга в разглагольствованиях на самые фривольные темы. Во всех модных заведениях, где прожигали деньги и время, люди утомляли себя разговорами и музыкой: в конце этого года молчание стало дурным тоном.

И вот наступили последние дни старого года. Умолкли, а вернее, сменили тему политики, стараясь, как и все остальные, показать, что болезнь их не коснулась. А может, просто вспомнили, что для Люцифера и ему подобных часы, минуты, года — все имеет цену, что Сатана играет с часами, как с порядком звезд, и что царство тьмы единственное уполномочено определять отсчет часов и наступление роковой минуты. Только финансисты продолжали спекулировать, но не на конце света, а на лихорадке по его поводу. Все те, кто прозорливо вложил свои деньги в индустрию моды и развлечений, за шесть месяцев сколотили огромные состояния. Единственная неприятность заключалась в том, что в последнее время, ожидая обещанного конца, почти никто не работал. Все сроки, как время, оказались отложенными. Больше не вспоминали о пророчествах,

не составляв ли гороскопов, прекратили даже делать прогнозы погоды. Время в самом деле растянулось: подобно тому, как необычно засушливое и жаркое лето тянулось до самых бурь в День Всех Святых, теперь, казалось, что никогда не закончится холодная зима; и это, несомненно, было самым ужасным — ожидание под холодным, бесстрастным, бессловесным небом. В последние месяцы, когда нарушились или, по меньшей мере, смазались все приметы, взялись анализировать карты неба, колдовские книги, иероглифы, пассажи апокалиптических текстов; их толковали, насколько хватало фантазии, создавали ужасные фрески, изображавшие чудовищные потрясения, метеоритные дожди, гибель планет, огромные волны, поднимающиеся против новых Атлантид. Теперь же, если бы где-нибудь произошла даже небольшая катастрофа, никто не произнес бы ни слова. Говорили только о светских сплетнях и слухах, а все деньги тратились на приобретение самой экстравагантной одежды и драгоценностей, на выпивку, а утром, на заре, в холоде и вновь обретенном одиночестве люди в очередной раз удивлялись, что все еще восходит солнце.

Глава 26

Рут откинула одеяло, на ощупь пробралась в темноте к окну и раздвинула шторы. Уже наступило утро, заледеневшее, как и весь город. Она посмотрела на постель, затем снова в окно. Малколм еще спал, равномерно дыша, голова его лежала посредине подушки. Он никогда не замечал бессонниц Рут. Она вставала совершенно бесшумно и прекрасно ориентировалась в темноте. Эта привычка появилась у нее еще в пансионе, нет, даже раньше — в первые годы жизни на Рокаибо. В то время на острове не было электричества. Едва наступали ранние сумерки, все погружалось во тьму. Зажигались керосиновые лампы, свечи, и долгое время это было единственное воспоминание, сохранившееся у Рут о детстве: влажная ночь, наполненная странным запахом, в котором смешался аромат корицы и горячего воска.

Рут боялась воспоминаний об острове. Или, точнее, убедила себя, что ничего не помнит. Когда надо было отвечать на вопросы, она всегда говорила: «Я ничего не помню, это было так давно, я была слишком маленькой, когда мы оттуда уехали…» Но она лгала. После смерти Ирис и исчезновения Ван Браака Рут просто старалась не вспоминать о прошлом. Она не любила свое детство. С рождением Юдит Рут решила, что все ушло безвозвратно. Склонившись над своим ребенком, она убедила себя, что теперь имеет значение только будущее, и пребывала в этом заблуждении, даже вернувшись на «Светозарную». Рокаибо был самой отдаленной частью ее жизни и самой темной. С ним было связано слишком многое из того, что она безуспешно пыталась забыть. Сам Ван Браак никогда не говорил ей об этом ни слова, ни разу не упомянул при ней даже названия острова. Только Ирис за несколько дней до свадьбы заговорила о Рокаибо. Она была радостной — больше, чем обычно: «Рут, помнишь наш дом, помнишь свою кормилицу и защищенные от ветра бухты, где мы купались, и заброшенный золотой рудник, вулкан, который индейцы считали божеством, и старый дворец в руинах…» Тогда Рут догадалась, куда они с Командором отправятся в свадебное путешествие. Однако Ирис держала все в большой тайне. Казалось, она тоже понимала, что не вернется оттуда. Рут сердилась, думала, что завидует, винила себя. Предчувствие подсказывало Рут, что Ирис едет именно на Рокаибо и не вернется оттуда. В представлении Рут остров оставался враждебным местом. Позднее, когда в плавание отправилась сама Рут, она всегда избегала район Зондских островов. Ирис же, чуждая этой инстинктивной подозрительности, оставалась веселой, отважной и слепой. Она вела себя так и на сцене, и в любви, и все ей удавалось. Она была создана для счастья. О своем детстве на острове, несмотря на циклоны, ядовитых насекомых, тропические болезни, сестра Рут сохранила самые лучшие воспоминания; и тем вечером, за несколько дней до своей свадьбы и отъезда с Командором, поскольку Рут качала головой на каждое «Ты помнишь», Ирис прижала ее к себе, шлепнула по нежным щечкам и рассмеялась: «Ты была слишком маленькой. Ну а я помню все. Там наша колыбель. Остров — это колыбель». Рут упорно молчала. Тогда сестра наклонилась к ней и прошептала на ухо то, что, как она утверждала, конфиденциально поведал ей Ван Браак: прежде чем осесть там в качестве губернатора, капитан два раза посещал остров во времена его расцвета — времена золотого рудника и короля Мануэля.

Рут вдруг взорвалась: «Ты рассказываешь мне сказки! Я уже не маленькая девочка!» Рассердившись, Ирис ушла, хлопнув дверью. Мгновение спустя, выглянув в окно той комнаты, что теперь принадлежала Юдит, Рут увидела, как ее сестра выбежала за ограду «Светозарной» и поспешила к «Дезираде», неловко ступая на своих высоких каблуках, с развевающейся за спиной шалью. Тем вечером Рут возненавидела ее. В своей подростковой неуклюжести она завидовала красоте сестры, ее женской силе, но еще больше ненавидела ее за то, что та пыталась вернуть Рут в мрачные времена детства, на этот слишком жаркий, слишком зеленый остров, бывший к тому же могилой ее матери, которой она никогда не знала. Ее кормилица Концепсьон часто водила девочку на кладбище. По дороге туда они проходили мимо ржавой решетки какого-то заброшенного, причудливого здания, стоявшего на первых отрогах вулкана, наводненного крысами и почерневшего от муссонов, «дворца с привидениями», как называла его Концепсьон, отводя глаза. В глубине захваченного лианами парка виднелись его вычурные фронтоны, все еще величественные, несмотря на упадок. «Это дворец короля Мануэля, — благоговейно говорила Концепсьон. — Когда-то Мануэль был хозяином острова, поскольку обладал золотым рудником. Но он слишком любил золото и свою красавицу-дочь, горе ему, горе ему и его дому, теперь все закончилось, горе острову и горе всем нам…» Кормилица протягивала руку к расставленным по парку статуям, изъеденным дождем и оплетенным сверху донизу лианами, затем шептала непонятные слова и в молчании торопливо шла до самого кладбища Больше она ничего не говорила. Но и того немногого, что она рассказывала, маленькой Рут было достаточно. Она бежала следом за Концепсьон, и, хотя та казалась ей старой и черной, как дома Рокаибо, зарывалась в ее юбки, и пряталась в их складках. Она никогда не любила бояться. Она никогда не любила зло. Она навсегда возненавидела остров.

И до последнего времени все, что касалось Рокаибо, было смутным, словно эту часть ее памяти скрыл вязкий, никогда не рассеивающийся туман. На «Светозарной» ничто не напоминало об острове, ни гравюра, ни фотография, только косвенные детали, которые знала лишь она одна — панцирь черепахи, раковины и тритоны при входе, о которых Ирис говорила, — но, возможно, чтобы очередной раз посмеяться над Рут, — что они вывезены из дворца короля Мануэля. Если бы Ван Браак не исчез таким странным образом, она, вероятно, избавилась бы от них. Шли годы, Рут все больше утверждалась в мысли, что отец погиб, ушел в океан, как в двадцать лет, свободный от всех связей, так же безоглядно на поиски прежних компаньонов своих давнишних приключений, удач и неудач, до последнего вздоха переживая один за другим таинственные эпизоды, составлявшие его прошлое.

Поделиться с друзьями: