Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты-и-и што это, а?! — Генерал, пораженный в нутро, в пуповину живую, всею тушей рванулся из диванных сугробов, пересиливая гнет своего живота. — Весь народ, надрываясь до кровавых мозолей, построил — чтобы ты присосался?! — наливаясь расстрельным свинцом, ненавидяще впялился в вора. — Чтоб индусу теперь ни за хрен?! На тебя отпахали уральцы-рабочие — пусть на этого хера с горы теперь пашут? Ты текущей повестки вообще не сечешь? Закругляемся мы с тобой, всё, со всеми вами закругляемся, воровавшими русские недра и гнавшими за бугор, словно бочки с дерьмом! Всех вас будем вот так вот, — захватил воображаемые сусличьи ножки, — выворачивать и вытряхать! Хватит, хватит смеяться в лицо!.. — И не мог убивать больше криком, обвалился в диванную топь.

— Вы зачем вообще это дело затеяли? — наконец-то дождавшись отлива генеральского гнева, no name запустил вновь машинку обработки Угланова. — Вы же ведь понимаете: в этой форме, в которой вы хотите закрыться, вам никто это сделать не даст. Вариант этот, он для вас самый плохой. Вы хотите такой аргумент предъявить, чтобы всё по вам остановили? Или вы и не думали закрываться вот так? Массмедийная просто такая кампания в поддержку? Или что-то еще?

Заглянул ему все же Угланов в глаза, удостоил:

знает про «Арселор»? Ничего не понять по неясным застекленным глазам.

— Вы со мной об индусе тут зашли побеседовать или?.. — поскорее ткнул в нужную кнопку в устройстве: «что ты хочешь, чтоб я вам отдал?» — окончательно зная, родившись со знанием ответа в России: за тобой самим; чтоб забрать твое «все».

— «Или», «или», Артем Леонидыч. — No name запустил загруженный файл с описанием программы холодного отжима под высоким давлением. — То, как вы себя ставите, сама форма, в которой вы сейчас существуете, она больше уже никого не устраивает. Это категорически. И поэтому, чтобы с «Руссталью» не кончилось так, как не надо вообще никому, — тут одно: больше вы у нас не выступаете в качестве абсолютного собственника. Все для вас хорошо может кончиться исключительно в форме передачи контроля любой из компаний с участием государства в ее капитале. Скажем, пусть это будет у нас ОМК. Вот Олег Николаич… — кивок над подкачанного и распертого данной, не собственной силой Бесстужего: вырастал на глазах, свирепея, словно родина-мать на плакате, — обо всем уже договорился с Владимиром Владимировичем. — Угланова втащило под самые тяжелые в России — для каждой личной прочности — валки. — Вы хотели слияния, Артем Леонидыч, консолидации всех русских металлургических активов. Ну вот и сольемся. Велосипед изобретать, я думаю, не надо. Мы возьмем вашу схему, которую вы с успехом на Нижнем Тагиле опробовали. Олег Николаич вам тридцать процентов своей ОМК передаст, ну, с соответствующей экспертной оценкой стоимости, конечно, а вы ему — фактический контрольный.

И отчетливо что-то в Бесстужем взбурлило, наконец-то прочистился засорившийся слив, еле-еле сглотнул клокотание «ну что, сука, понял?!» и не мог шевельнуться, боясь вызвать трещины в мире, изменение магнитного поля Земли и с трудом привыкая ко всему в себе новому: совершался внутри него термоядерный синтез, нестерпимое пламя рвалось из ноздрей, всех отверстий для жизни, растущие стальные мускулы теснились в рукавах, разрывая привычную кожу… И, стерпев, устояв, он уже будто двинулся по ковровой дорожке инаугурации, по стальному течению, полотну безотказного стана-5000 — за углановским вынутым сердцем, за стальной державой и скипетром на плывущей навстречу пульсирующей красной подушке, с каждым шагом сильней и сильней наливаясь отжатой из Угланова личной несокрушимостью. — А за вами останется место в Совете, Артем Леонидович. Я вам больше скажу: пусть вся ваша команда остается в «Русстали»… — и корячится в лаве, расширяя забой, подавая наружу, на поверхность куски. — Мы же ведь понимаем, вы у нас в крупном бизнесе собственник очень… так сказать, нетипичный. «Русский рост», «русский экспорт», «экспансия», «сталь» — через каждое слово от вас все такое вот русское. Ну и будьте с родной землей до березки. Служите. — И с паскудной улыбкой любования собою в профессии подселился к Угланову в мозг, под железные ребра, в огонь, и оттуда, из углановской донной, запаянной сути с удовольствием вытянул — как из мебельных ящиков бельевые кишки — то, зачем он, Угланов, живет: — Если вы так действительно дорожите «Руссталью», как своим кровным детищем, как своей родной матерью, — ну так в чем же проблема? Оставайтесь, Артем Леонидович, генеральным директором. Ваш бесспорный талант управленца, поверьте, очень ценится — там, — закатил глаза в небо, где сияет над мирными мириадами звезд и еще допускает прощение Угланова высшая воля. И ведь глянул в спокойной уверенности, медалист дрессированный, что Угланов, шалея от дарованной милости, по звонку поводка сразу бросится лапами на хозяйскую грудь.

— Вот даже так? Что, правда пригожусь? Да я тогда клянусь отдать все силы делу модернизации и процветания единой России! — И по-собачьи подышал уродам в морды, свесив с оскаленных клыков дымящийся язык. — Вы там, Иван Иваныч, передайте тому, кто очень ценит мой управленческий талант: либо мое — это мое, либо пусть вот оно, — дернул коротко головой на Бесстужего, — через год тонет вместе с заводом, когда цены на сталь упадут на четырнадцать градусов ниже нуля. С ними, ценами, это бывает. Как со снегом зимой. Они падают. А, Олег Николаич? — и подгреб воздух к уху, звуковую волну, излучение бешенства, непонимания: как он может, Угланов, перерубленный заступом, и сейчас сверхъестественно ничего не почувствовать, — человечески необъяснимое отсутствие страха в позвоночном живом существе. — Отдадите себя без остатка? Обеспечите фронт русской сталью? А ну — какою будет сумма чистого убытка при себестоимости тонны в двести восемьдесят долларов и неминуемом падении цен на сталь на тридцать шесть и шесть процентов к ноябрю две тысячи десятого? Не можешь? Слаб? Боишься? Ты хоть живую домну в жизни своей видел?.. — И не мог, отвернулся от присутствующей вони, до озноба, до выворота всей своей требухи неспособный представить, что «вот это» зайдет в его дом, на его место силы, что от «этого» будут зависеть кошельки, животы сотни тысяч железных.

— Значит, в принципе вы отдаете? — с психиатрическим терпением: надо дать обреченному выпустить душу — no name подождал и вернул его в русло. — Нам сейчас это в принципе надо понять, а ликбез вы потом нам устроите.

— Купите. По оценкам ведущих агентств. У вас есть двадцать семь миллиардов?

Вот сказал бы себе самому: сдохнет только он вместе с Могутовом, но нельзя так сказать, невозможно так сделать, потому что он строил машину так надежно и прочно, как мог, сделал все для того, чтобы эта машина не встала, когда кто-то нажмет выключатель в его голове, обрубая его личную неповторимость, и теперь его станы продолжат без него перемалывать камни.

— Мы не слышим ответа, — с интонацией «вставьте купюру в купюроприемник» проиграло устройство.

— Ну и я пока тоже. Скажите, акции «Русстали» арестованы? Счета? На текущий момент? Тогда что мне мешает «раскрошить и рассыпать»? За ближайшие сутки-другие слить активы в такие жопы мира и разума — слишком руки придется глубоко в эти дыры засовывать и закончатся руки? Ты вот тут от ликбеза сейчас отказался —

значит, знаешь, как быстро исполняет такое любой выпускник ВШЭ. Как до нитки раздеть можно даже «Миттал Стил» с «Арселором» за сутки. У меня вот тут стопки, — клюнул пальцем в бумажные залежи сквозь тисненую кожу, — предложений инвесторов. Все хотят получить свой кусок от «Русстали». Подмахну пару-тройку, и будете вы разговаривать не со мной, а со Шредером, личным другом ты сам понимаешь кого. Я хоть, в общем, и русский, но ты видел кино про семнадцатый год, когда конезаводчики целые табуны чистокровных пускали под нож, лишь бы только они комиссарам не достались, родные. Вот плакали и резали. Потому что когда кто-то, сука, приходит забрать все мое, да хоть гайку с прокатного стана, я иду до конца. Пусть у меня мой дом сгорит, лишь бы у вас корова сдохла. Я, подонок и выродок, завтра буду со всей ликвидностью в Лондоне, а вам дырки от домен останутся и орава рабочих, которую вам придется кормить. — И с проворством и автоматизмом мурыжащего поролоновый шарик наперсточника показал no name кое-что из возможностей — рисуя в воздухе ветвящееся дерево, грибницу, проросшую в подземной сырости платежных континентов, в надмировом тумане банковских сообществ, схему одной из многих электрических сетей, по которым снуют киловатты ничьих, беспредельно свободно обращаемых денег.

— Так это… — в закипевшей башке генерала взорвался процессорный кулер. — Он свои миллиарды в офшоры сольет и в лицо нам вот это, а мы будем хлебалами щелкать?! Ну теперь-то ты видишь, Андрейка, что нельзя с этим гавриком по-человечески? Что эту гниду можно только…ть?! Вот конкретно сейчас, до конца, включая вообще все средства! Ты, тварь, от нас ужиком, а мы тебя — ломиком! Уж повод-то найдется, для каждого из них у нас всегда найдется повод! Чтоб все его обходцы хитрые крысиные… — захлебываясь лающей ненавистью ко всей углановской породе, захватил в руки плети, лианы опутавшей Родину сорняковой, ползучей, увертливой сущности: вырвать с корнем ее из земли!

Ничего он, Угланов, не будет из этого делать, из того, что вот только что им показал: забивать пустотой родовые пути и горящие матки своих вечно беременных домен и толкать под откос в долговую бездонную глотку сотню тысяч железных людей, чью извечно-врожденную видовую огромную ненависть к торгашу и буржую Угланову развернул и направил он топливом, кровью, электричеством в закоченевшие печи завода, освободив запаянную наглухо в рабочих черепах и ребрах неубиваемую тягу к созиданию, чтоб потекла она своим законным руслом; он не может теперь их, железных, продать, деньги его больше не были и не могли стать виртуальной сущностью, не дающей себя уловить и разносимой с космической скоростью по глобусу, — были теперь они бугристым кулаком, живой жилистой, мосластой рукой каждого вальцовщика, затекшей задницей машиниста грейферного крана, засаженного в своего огромного железного жирафа на часы, чугунной рекой, льющейся из лётки, плавильным алтарем, который в цифровые бычьи цепни не переведешь и во владения британской шапки-невидимки ни по какому спутнику не сбросишь. И если он, Угланов, все же это сделает, впихнет свое вот это туловище в «джет» и через несколько часов воскреснет в Трафальгарских райских кущах, в том же физическом обличье, с членом, с требухой, с той же огромной покупательной силой, во власти каждое мгновение оплатить любую крупную покупку от канадского сталелитейного устройства типа Stelco до футбольного клуба «Манчестер Юнайтед», в то время как его наследная, углановская, русская машина созидания будет хрипеть и заходиться от неспособности вкачать хотя бы киловатт и кубометр — снова не то беспомощный ребенок-переросток, не то совсем уже в агонию сползающий старик, безостановочно просящий пить и писать у бюджета… Если он это сделает со своей стальной родиной-«я», то тогда ничего не имело значения.

3

— Чаще надо на землю смотреть. Ну не в смысле с небес вот на землю, а тупо опустить хоть однажды башку и уткнуться в нее. Просто в серые эти комочки. Увидеть, какая она. Что для всех одинаковая. Для жучков, для травинок, для нас вот, венцов. И твоя жизнь ничуть не важнее, чем последнего, блин, муравья. То же войско, рабочие, строят свой муравейник-«Руссталь», тащат гусениц жирных, запасы, закрома там, в земле, набивают. Так вот в детстве своем деревенском смотрел и все думал. Если смерть, то зачем тогда я? Ну не в детстве, а этом вот возрасте. А потом, когда семени в яйцах стало столько, что как из ружья, ну ты помнишь, хотелось все время, и вот так ведь хотелось, что нет ее, смерти. Помнишь, Бадрик всегда говорил: праздник жизни. Он был самым живым и нормальным из нас. Мы уроды, а он был для этого праздника создан… — поеживаясь в воздухе туманного, серебряного утра, шли с Ермоловым каменным городом плит и крестов, уравненных в размерах серой дымкой, меж обелисков, бюстов, саркофагов лежащих на Ваганькове актеров, писателей, светил, разведчиков и Маршалов Советского Союза, ореховских, медведковских, казанских Марков Германиков и Гаев Юлиев Калигул: чугунное кружево, мрамор, гранит, скульптурная бронза в лавровых венках — тщета, под которой не видно земли.

И Бадрика они похоронили здесь под стать и «лучше всех»: неполированный гранитный серый короб — много проще и строже и много дороже, чем весь золоченый дюралий и мрамор расстрелянных рядом, — и червячная эта грузинская вязь на плите над обычными русскими буквами, оскорбительной малостью, врезанной черточкой меж 1963 и 1996, и вот это паскудное чувство, что они тщатся что-то ему закупить в черном «там»… Гроб — палисандровый витринный экспонат на холме из бордовых цветов: то, что было всегда неуемно и ртутно живым, вечно рвущимся к верхней отметке, оголтелым, ликующим, яростным Бадриком, — не могло ничего и лежало в окончательном окостенении со стыдливо-мечтательной и признательной как бы — кому и за что? — не своей улыбкой, будто брезжила там, «впереди», для него еще какая-то невиданная новизна и окончательная радость: постарался так, что ли, скотина-гример (для родных, для живых, остающихся жить) затереть гематомы на лбу и скуле, воссоздать молодой объем щек, возвратить в лицо жизненный сок; в морге подняли челюсть, подшили, заменили оскал отвращения к «не быть», «не дышать» умудренной вот этой уступчивостью; до того было ненастоящим привитое к лицу выражение приятия и облегчения, что Угланов не мог совладать с жестким скрутом непрощения, гнева на такую подделку — словно Бадрик их всех обманул, уложив в лакированный ящик свой накрашенный и нарумяненный горбоносый муляж, и не верилось, что все поверили и никто не орет: «Вылезай! Поигрался немного — и хватит!»

Поделиться с друзьями: