Железная маска (сборник)
Шрифт:
– Сигоньяки не проигрывают в таких делах! – внушительно заметил старый слуга. – Как бы там ни было, но я рад, что ваша милость прикончили этого самого де Валломбреза. Вы, разумеется, действовали по всем правилам дуэльного кодекса, а больше ничего и не требуется. Что может возразить человек, который, обороняясь, погибает от удара, нанесенного более искусной, чем у него, рукой?
– Разумеется, ничего, – ответил барон, невольно улыбнувшись философскому замечанию своего старого учителя фехтования. – Однако я порядком устал. Прошу тебя, зажги светильник и проводи меня в спальню.
Пьер тут же кинулся на поиски масляной лампы. В сопровождении слуги, кота и пса Сигоньяк, ступая неторопливо и тяжело, поднялся по старой лестнице с выцветшими фресками. Атланты всё силились
Признаки обветшания, мало занимавшие барона до его отъезда из усадьбы, теперь глубоко поразили его и повергли в тоску. В этом разорении он видел неотвратимый признак конца своего рода и мысленно повторял: «Если б эти своды имели хоть каплю сочувствия к семье, которой они столетиями служили, то они рухнули бы и погребли меня под своими обломками!»
У двери в жилые комнаты барон взял лампу из рук Пьера и, поблагодарив старого слугу, велел ему отправляться отдыхать. Ему вовсе не хотелось, чтобы чуткий старик заметил, в каком растерзанном состоянии находится его душа. Затем он медленно прошел через залу, где несколько месяцев назад шумно ужинали комедианты. Воспоминание об этом пиршестве сделало ее еще мрачнее. Потревоженная было тишина – зловещая, властная и неумолимая – вновь воцарилась там, и теперь уже навсегда. В этой тишине эхо подхватывало малейший звук, превращая его в протяжный и таинственный гул.
Портреты предков в тусклых позолоченных рамах при слабом свете масляной коптилки приобрели прямо-таки устрашающий вид. Казалось, они готовы оторваться от полуистлевших холстов, чтобы насмешливо приветствовать своего неудачливого отпрыска. Блеклые губы старинных изображений как будто шевелились, шепча слова, доступные не уху, а душе, глаза переполнялись скорбью, а по щекам сочилась сырость, собираясь каплями, блестевшими, словно слезы. Души предков блуждали вокруг портретов, изображавших телесную оболочку, и Сигоньяк остро ощущал их незримое присутствие в полумгле.
На лицах всех портретов – и мужских, и женских – было написано беспросветное уныние, и только один из них, висевший последним – то был портрет матушки самого барона, улыбался. Свет падал прямо на него, и то ли краски были еще свежи, то ли кисть искусного живописца создала такое впечатление, но, так или иначе, лицо на портрете выражало радость, оно светилось любовью и надеждой. Сигоньяк чрезвычайно удивился, ибо раньше не замечал ничего подобного, и счел это явление добрым знаком.
Наконец он добрался до своей спальни и поставил лампу на столик, на котором все еще лежал раскрытый томик Ронсара, который он читал, когда глубокой ночью в двери замка постучался Педант. Листок бумаги – черновик неоконченного сонета – также остался на прежнем месте. Постель была смята: на ней спала Изабелла, ее очаровательная головка покоилась на его подушке!
От этой мысли сердце Сигоньяка сжалось от сладкой муки. Слова эти враждебны друг другу, но в иных обстоятельствах они выражают именно те чувства, которые испытывают влюбленные. Воображение барона мгновенно нарисовало милый образ, и как ни твердил скрипучий голос разума, что Изабелла потеряна для него навсегда, он воочию видел ее чистое и прекрасное лицо – лицо целомудренной супруги, ожидающей возвращения мужа и господина.
Чтобы не терзать себя подобными видениями, Сигоньяк разделся и лег. Но как ни была велика усталость, сон не шел, и его глаза больше часа блуждали по запущенной спальне – то следя за причудливым отблеском лунных лучей на пыльных оконных стеклах, то бессознательно созерцая фигуру охотника на уток, смутно проступающую среди желтых и синих
деревьев на старинном гобелене.А пока хозяин бодрствовал, Вельзевул, свернувшись клубком в изножье кровати, спал крепчайшим сном и при этом звучно похрапывал. Безмятежный покой животного в конце концов передался человеку, и молодой барон отправился в страну сновидений.
При утреннем свете облик замка поразил Сигоньяка еще сильнее, чем накануне. День не знает сострадания к упадку – наоборот, в отличие от милосердной ночи, полной теней, он беспощадно обнажает знаки гибели и распада, трещины, пятна, осыпи, пыль и плесень. Покои, прежде казавшиеся барону такими просторными, оказались маленькими и тесными, и он только дивился, почему у него в памяти они выглядели почти необъятными.
Впрочем, прошло не так уж много времени, и Сигоньяк заново свыкся с пропорциями своего гнезда и с прежней жизнью в запустении – словно опять надел старое платье, которое пришлось на короткое время сбросить, чтобы примерить новое. И, надо сказать, он чувствовал себя вполне удобно и свободно в этой старой и привычной «одежде».
Вот как выглядел его день. Утро начиналось короткой молитвой в полуразрушенной часовне, где покоились его предки. Затем, наспех проглотив скудный завтрак и поупражнявшись с Пьером в фехтовании, Сигоньяк садился на Байярда или на более молодую лошадь и отправлялся в ланды – без какой-либо цели. Там он проводил долгие часы, а затем, молчаливый и мрачный, как в прежние времена, возвращался домой, ужинал в обществе Пьера, Вельзевула и Миро и укладывался в постель, чтобы полистать на ночь какой-нибудь читаный-перечитаный том из библиотеки, усердно опустошаемой вечно голодными крысами. Из этого можно заключить, что великолепный капитан Фракасс, бесстрашный победитель герцога де Валломбреза, канул в вечность, а былой Сигоньяк, хозяин обители горестей, вступил в свои права.
Однажды утром, после посещения часовни, он спустился в сад, где некогда прогуливался с двумя молодыми актрисами. Там еще гуще разрослись сорные травы, земля была завалена прошлогодней палой листвой и сломанными ветром сухими ветвями деревьев. Однако куст шиповника, подаривший тогда цветок Изабелле, а нераспустившийся бутон Серафине, и на этот раз не посрамил себя: на колючей ветке, перегораживавшей аллею, красовались два прелестных цветка, очевидно, распустившихся на рассвете и еще хранивших в своих чашечках жемчужные капли росы.
Это зрелище так тронуло Сигоньяка, что его глаза увлажнились. Он вспомнил слова Изабеллы: «Во время той памятной прогулки по вашему саду вы подарили мне дикую розу – единственное, что вы могли мне тогда преподнести. Я уронила на нее слезу, прежде чем приколоть к корсажу, и в тот миг молча отдала вам свою душу».
Барон сорвал цветок, жадно вдохнул его аромат и страстно прильнул губами к лепесткам, словно это были уста возлюбленной – нежные, розовые и душистые. Разлученный с Изабеллой, он беспрестанно думал о ней, все яснее понимая, что не сможет жить без возлюбленной. В первые дни после возвращения в замок он все еще был полон дорожных впечатлений, воспоминаний о драматических событиях, в которых участвовал, и озадачен крутыми поворотами собственной судьбы. Именно поэтому он не мог дать себе отчет об истинном состоянии своей души. Но теперь, когда он вновь погрузился в одиночество, праздность и безмолвие, каждая мысль неизбежно приводила его к Изабелле. Ее образ заполнил до краев его ум и сердце, и в сотый раз перебрав в уме все препятствия, стоявшие на пути к счастью, Сигоньяк твердил одно и то же: «Как бы там ни было, но Изабелла любит меня!..»
Так минуло больше двух месяцев. Но однажды, когда Сигоньяк, сидя в своей спальне, подыскивал заключительную строку к сонету, посвященному возлюбленной, неожиданно наверх поднялся Пьер и взволнованно доложил господину, что некий нарядный кавалер желает немедленно видеть его.
– Кавалер? – несказанно изумился барон. – У тебя либо горячка, старина, либо он просто заблудился! Никому на свете нет до меня никакого дела. Но так и быть, веди сюда этого чудака. Кстати, как его имя?