Железная женщина
Шрифт:
Самоуверенные невежды интригами, склоками и травлей не дают работать ученым в университетах, лабораториях и институтах.
Выдающихся русских ученых с мировым именем, академиков Ипатьева и Чичибабина, вы на весь мир провозгласили „невозвращенцами", наивно думая их обесславить, но опозорили только себя, доведя до сведения всей страны и мирового общественного мнения постыдный для вашего режима факт, что лучшие ученые бегут из вашего рая, оставляя вам ваши „благодеяния": квартиру, автомобиль и карточку на обеды в совнаркомовской столовой.
Зная, что при нашей бедности кадрами особенно ценен каждый культурный и опытный дипломат, вы заманили в Москву и уничтожили одного за другим почти всех советских полпредов. Вы разрушили дотла весь аппарат Народного Комиссариата Иностранных Дел.
„Отец народов", вы предали побежденных испанских революционеров, бросили их на произвол судьбы и предоставили заботу о них другим государствам. Великодушное спасение человеческих
Еврейских рабочих, интеллигентов, ремесленников, бегущих от фашистского варварства, вы равнодушно предоставили гибели, захлопнув перед ними двери нашей страны, которая на своих огромных просторах может гостеприимно приютить многие тысячи эмигрантов.
Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов.
Ф. Раскольников. 17 августа 1939 г.»
С конца 1920-х годов дезертирство крупных советских служащих за границей происходило либо в полной тайне (сын Ганецкого, бежавший из Рима в Нью-Йорк), либо так, что все газеты писали об этом на первой странице, как о сенсации (Беседовский в Париже). Почти одновременно с Раскольниковым из Афин скрылся советский поверенный в делах А. Бармин. Обычно газеты помещали фотографию улыбающегося советского представителя, отказавшегося вернуться с гнилого Запада на родину, и после того, как «невозвращенец» год или два жил под чужим именем где-нибудь в глуши, он обычно поселялся в каком-нибудь большом городе (в Нью-Йорке, Париже, Лондоне) и открывал там гараж или другое какое-нибудь коммерческое предприятие; прожив так много лет, он умирал, окруженный детьми, а иногда и внуками, а также всеобщим уважением. До этого, конечно, им бывала написана книга, разоблачавшая советский режим, которую он издавал в эмигрантском издательстве, предварительно напечатав ее фельетонами в эмигрантской газете. Само собой разумеется, что в Советском Союзе люди как первой, так и второй категории становились немедленно «антиперсонами», о них никогда больше не было сказано ни одного слова, и их имена были выкинуты из советской истории.
Но с Раскольниковым дело вышло по-другому. Он не был забыт советскими историками: в 1964 году в Москве о нем вышла книга некоего А. Р. Константинова, где воздается должное герою-моряку, комиссару Балтфлота. В книге, между прочим, рассказывается, как он попал в 1919 году в плен к англичанам, когда английский флот, несмотря на протесты Троцкого, крейсировал у входа в Финский залив. Англичане, пришедшие в Балтийское море как наблюдатели, а также для оказания помощи генералу Юденичу, поймали Раскольникова, доставили его в Англию, а затем, после допроса в Лондоне, освободили и вернули в Россию. В этой книге, вышедшей через одиннадцать лет после смерти Сталина, сообщается, что Раскольникову, давно умершему от инфаркта, возвращено теперь звание героя Октябрьской революции. О дипломатической карьере его сказано на четырех страницах (из 154-х) и о смерти его – три строки. Припадок якобы случился от волнений, связанных с «культом личности».
Раскольников покончил с собой, не оставив записки. Жена его появилась через неделю после смерти мужа в Париже. Это была невысокого роста блондинка, очень тихая, видимо, еще под впечатлением случившегося с ней. Я знала ее, я видела ее маленькую дочь, так же как и многие другие друзья и знакомые И. И. Фондаминского-Бунакова, одного из четырех редакторов «Современных записок», толстого эмигрантского журнала, выходившего в Париже. Однажды утром Бунакову позвонили из Сюрте Женераль (центр парижской полиции) и попросили его приехать. Он был вызван не только в качестве переводчика (Раскольникова не говорила по-французски), но и в качестве возможного поручителя за нее: ее доставили из Ниццы, где она с дочерью укрылась в полицейском участке после самоубийства мужа, и теперь ей было выдано временное свидетельство для проживания в Париже. Бунаков немедленно не только подписал, что берет ее на поруки, но привез к себе на квартиру, и вместе с девочкой она прожила у него около года, после чего устроилась под Парижем в канцелярию одного из русских эмигрантских учреждений. Судьба ее мне неизвестна, но дочь ее жива, она француженка, научный работник Страсбургского университета и автор книги по экономической истории древней Греции и Рима [67] .
67
Есть одно свидетельство, проливающее свет на причину отношения И. И. Фондаминского-Бунакова к вдове советского дипломата, и особенно – к его маленькой дочери. В. М. Зензинов, товарищ по партии эсеров и близкий друг Бунакова и его жены, в некрологе Бунакова («Новый журнал», кн. 18) пишет: «После разгона Учредительного собрания большевиками, Фондаминский, как многие другие, должен был перейти на нелегальное положение – сначала в Петербурге,
затем – в Москве и, наконец, на Волге, в Костромской губернии, где он вынужден был скрываться и где лишь странная случайность спасла его от ареста и немедленной расправы: узнавший его Ф. Раскольников, большевистский комиссар по морским делам, явившийся с обыском на пароход, на котором ехал Фондаминский, проявил не то слабость, не то неожиданное мягкосердечие и, взглянув на него, прошел мимо». В том, что Раскольников узнал Бунакова, сомнений быть не может: во Временном правительстве Бунаков занимал пост комиссара Черноморского флота. Будущий «покоритель Казани», герой гражданской войны (Юденич и Колчак) и советский дипломат был, как известно, комиссаром Балтфлота. Но является сомнение: был ли он той породы большевиков, из которой в 1920-х гг., по слову поэта, можно было Делать гвозди? И невольно возникает вопрос: не сказал ли в свое время Раскольников своей жене, что, если с ним что-нибудь случится, она может обратиться за защитой к эмигранту Фондаминскому? Ведь прежде, чем его вызвать в полицию, начальник Сюрте Женераль несомненно спросил Раскольникову, не знает ли она кого-нибудь в Париже, кто бы мог за нее поручиться.В 1937 году в Париже я встретилась с Мурой в последний раз. До этого, в 1932 году, была нечаянная встреча в одном пустынном кафе, вечером, около Военной школы. Я сидела одна на террасе за чашкой кофе. Она сперва не заметила меня и села через столик. Мы заговорили. Ей было тогда около сорока лет, она была худа и держалась очень прямо. Лицо было усталое, не усталое от проходящего дня, но усталое раз и навсегда, и я сразу почувствовала, что она мне нисколько не рада. И не рада не потому, что это именно я, а потому, что она пришла сюда, чтобы дождаться кого-то, и посторонние ей мешали. Поговорив всего минуту, – а она все рассеянно смотрела по сторонам, я расплатилась и ушла, и она не удержала меня.
Но последняя встреча, пять лет спустя, была совсем иной: этот 1937 год был юбилейный год Пушкина, и в Париже была устроена выставка, где книги и портреты его и его современников и рисунки костюмов для «Золотого петушка», «Царя Салтана», «Пиковой дамы» и «Евгения Онегина» были собраны из коллекции С. М. Лифаря, которому по наследству досталась коллекция С. П. Дягилева. Ходасевич в конце 1920-х годов, нуждаясь в деньгах, продал Дягилеву свою коллекцию первых изданий Пушкина, которую собирал с юности. Она была ему привезена из России в 1925 году, и тут она была вся, в старинных переплетах прошлого века.
Я пришла на выставку одна, но у входа столкнулась с А. Н. Бенуа, и мы с ним вошли вместе и начали с его рисунков, висевших в первой комнате. И как только мы вошли во вторую, я увидела Муру, стоявшую рядом с Добужинским. Народу кругом было немного. Все четверо мы поздоровались. Она сказала, что специально приехала на пушкинскую выставку из Лондона, что в Лондоне ПЕН-клуб, по ее совету, устраивает торжественное собрание, посвященное Пушкину, и она должна переговорить с Лифарем, нельзя ли часть экспонатов – Ваши рисунки непременно, Александр Николаевич, и ваши, Мстислав Валерьянович, – сказала она с такой ласковой любезностью, что я сразу вспомнила ее такой, какой она была когда-то, – показать Лондону. Через несколько минут Бенуа и Добужинский отошли от нас, и мы остались одни: я сказала ей то, что почувствовала: «Как прежде. Вы такая же, как были прежде». Она улыбнулась, показывая мне, как ей приятно, то, что я ей говорю. И тогда я сказала: «Я все жду, когда вы напишете свои мемуары». Она удивленно посмотрела на меня, и в лице у нее показалось беспокойство. Склонив голову набок и с минуту смотря мне в глаза, она тихо и как-то хитро, словно внутренне смеясь надо мной, сказала:
– У меня никогда не будет мемуаров. У меня есть только воспоминания. – После чего она протянула мне руку и, уже не улыбаясь, отошла так же естественно, как если бы не сказала мне ничего.
Но в Лондоне, устраивая торжественный обед, отмечающий пушкинский юбилей, она пережила неприятность, которая, строго говоря, никаких серьезных последствий не имела. Уэллс, прослышав, что левая часть членов ПЕН-клуба заигрывает с советским послом Майским и хочет, чтобы он возглавил пушкинское торжество, вознегодовал и написал секретарю клуба письмо:
«Мой дорогой Ульд, Что это я слышу, будто ПЕН поднимает у себя красный флаг? Почему некий левый издатель – издатель! – собирается председательствовать в моем ПЕН-клубе? И почему вы выбрали Майского оратором на этом вечере, когда в стране есть настоящие русские писатели? Что это значит? Русские [советские] отказались войти в ПЕН-клуб в 1934 году, и с тех пор ничего не изменилось. Я не буду присутствовать на вечере, но я считаю, что вправе требовать полный отчет обо всех речах, которые будут там произнесены. Я должен это все обдумать. Сейчас я склонен – принимая во внимание все сделанное мною, чтобы удержать ПЕН-клуб от групповщины, – уйти из клуба и сделать это как можно публичнее, порвать все связи и посоветоваться с вдовой Голсуорси насчет сумм, которыми располагает организация. Ни я, ни Голсуорси никогда не предполагали, что ПЕН будет служить рекламой для „левого книжного клуба"».