Железная женщина
Шрифт:
Читая работу Валлентэн, работу, в сущности, компилятивную и не блещущую особой оригинальностью, по написанную женщиной несомненно умной и опытной, видишь, как постепенно Мура снабжала Валлентэн, очевидно, по причине личной приязни и доверия к автору, материалом для последних лет Уэллса и как Мура же давала этому материалу окраску: и тому, что касается личности Уэллса, и своей собственной роли в его судьбе. Так же как в 1932 году, когда Локкарт писал «Британского агента» и говорил о своих русских приключениях, замаскирована сама Мура, но не ее отношение к герою. О Уэллсе Валлентэн сказала больше, чем все остальные биографы автора «Войны миров».
Мы воспринимаем картину такой, какой Мура хотела, чтобы она была, или, может быть, такой, какой Мура хотела, чтобы она осталась в зафиксированной форме в истории его жизни, на фоне других его романов с другими женщинами. Возможно, что эта картина не вполне соответствовала реальности, но она дает нам точное изображение того, какой Мура хотела, чтобы она дошла до нас.
Мура всю жизнь была далеко не безразлична к своей Gestalt, к образу, который она постепенно создавала вокруг себя. Она его никогда не оставляла на произвол судьбы, она помогала ему постепенно принять определенные очертания и, вероятно, была в душе счастлива, что сумела – от ранних лет до глубокой старости –
Однако тут ни минуты не было его главенства и ее рабства. Это было бы для двух мудрых партнеров слишком просто, пресно и обыкновенно, в традиции мужского превосходства и женской неполноценности. Любовь между Уэллсом и Мурой была игрой на сцене совершенно пустого театра; эта игра была друг для друга, и весь огонь, вся энергия, все вдохновение, с нею связанные, забавляли и утешали их.
Он всегда хотел, чтобы между двумя любящими была не конкуренция и не «выполнение условий», но понимание, помощь и утешение, и она давала ему то, что он всю жизнь искал: не бурные страсти, но сочувствие, не своеволие и особая стать, но полное ему подчинение, дающее радость столько же ему, сколько и ей. Ему – как победителю и борцу, для которого пробил час отдыха, и ей – как богине, дающей ему этот отдых, от которого она расцветает телесно и душевно, богине, для которой все становится божественно возможно и власти которой нет предела.
Ни критики, ни конкуренции – только поддержка и согласие, без вопросов «почему» и «зачем», которые не дают счастья. Сегодня он хочет играть в мирового гения и полубога, и она без слов понимает его и разыгрывает с ним только малым намеком выбранную им роль; он хочет завтра играть в ребенка, и она играет с ним, как если бы она всегда была для него только матерью; если он хочет вообразить себя старым, больным, брюзжащим, потерявшим разум, хнычущим, всеми забытым дедом, она без колебания следует за ним в этой игре. А если у него возникает желание вести себя как легкомысленный бонвиван, приударяющий за молодой женщиной, она тут как тут, облегчая ему роль, заменяя одновременно и режиссера, и суфлера. Может быть, его тайные, или даже подсознательные, фантазии приводили его к тому, что доминантой его отношений с Мурой становилось проведение в жизнь ритуала, в котором он играл то ту, то другую роль, и эта роль (как и самый ритуал) становилась проводником в реальность этих тайных фантазий? Ей ничего не надо было объяснять, она всегда была рядом, всегда нежная, теплая, всегда готовая к любому его капризу или приказу, она здесь, ему стоит только взглянуть на нее, и она уже знает, чего он от нее ждет. Но главное, – она заглаживает все обиды, а если их невозможно загладить – потому что их все больше с каждым годом и они все больнее режут его по живому (его забывают, о нем не пишут, ему не звонят, его не зовут), – если невозможно обточить их колючие углы, она делает так, что их нет. Она колдует, она не дает им дойти до него и ранить его. Может быть, в своих фантазиях она видела себя Дездемоной, Офелией, Корделией? Она никогда не повышала голоса, она никогда не говорила нет, она только тихо смеялась и заставляла его, хмурого и нетерпеливого, смеяться вместе с ней. За это колдовство, за ее силу сделать бывшее небывшим, он любил ее и был благодарен ей, и это делало ее счастливой, потому что и она чувствовала в нем колдуна и волшебника и оставалась независимой, свободной, сильной и все еще «железной», обращая к нему – смотря по тому, какой сегодня был день, – то лицо «кошечки», то серьезное, умное и твердое лицо, которое у нее всегда было. Валлентэн дает нам намек на характер отношений, которые связывали их. Она получила от Муры то, чего другие биографы Уэллса получить не могли [82] .
82
Валлентэн явно внимательно вчиталась в его романы: «По поводу Долорес», «Тайные углы сердца» и «Брак», где в различных вариантах один и тот же герой ищет женщину-товарища, женщину-друга, женщину-союзницу, одновременно разделяющую его интеллектуальные интересы и помогающую ему осуществить поставленную задачу жизни. В этой помощи он видел женское раскрепощение – не викторианскую куклу или викторианскую хозяйку дома великого человека, мать его детей, но непрерывно восхищенную им любящую тень, движимую им самим в том направлении, в котором (как он раз и навсегда решил) лежит его путь к бессмертию.
Она также получила от Муры рукопись, которую до того почти никто не видел – она была напечатана в 1944 году, в крайне ограниченном количестве экземпляров «для избранных» (цена ее была очень высокой) – и с которой Уэллс при жизни не позволял знакомиться непосвященным. И не только эти автобиографические заметки, названные им «1942—1944», были даны Мурой Валлентэн для последней главы, но Мура дала и комментарии к ним.
Эти комментарии никто кроме Муры дать биографу не мог. Они говорят нам о том, что Мура прекрасно понимала, что она бессильна была помочь Уэллсу и вернуть его если не к вере в возможность прогресса, вечного мира и братства человечества, то хотя бы к вере, что человечество не вымрет, как вымер динозавр, что на земле останется что-то от бывшего когда-то. Нет, он был уже за пределами этой возможности и не только не верил, что останется это «что-то», из которого опять поднимется жизнь, но теперь он не верил и в то, что в мире сохранится жизнь даже в самых примитивных формах, что останется ящерица, рыба или просто водоросль, из которой, как миллиарды лет тому назад, опять вырастут млекопитающие, плесень, которая через миллиарды лет, может быть, вернет и самого человека на землю. Для него было бесспорно: ничего не будет, кроме отравленных колодцев, убийственных машин, ядовитого воздуха, насыщенного смертоносными химикалиями, и последних людей, пожирающих друг друга. Он писал:
«Человеческий род стоит перед окончательной гибелью. Это убеждение есть результат того, что наше нормальное существование и поведение проистекали из нашего прошлого существования и поведения, оно было основано на опыте прошлого, не на связи его с тем, что идет на нас и неизбежно. Даже не слишком наблюдательные люди начали замечать, что нечто очень странное вошло в нашу жизнь, которая благодаря этому никогда уже не будет тем, чем она была. Это „нечто" –
элемент „устрашающей странности" – пришло от внезапного откровения, что в мире есть предел движения вверх для количественной материальной способности приспособления».Он всегда верил в естественные смены стадий жизни, входящих одна в другую, образующих спираль. Он верил, что события соединяются между собой известной системой в согласованности их связей благодаря закону, который держит вселенную, как закон притяжения. Но теперь он видел, что закона такого нет. Невероятный хаос царствует в мире. И невозможен чертеж для разгадки будущего.
В начале своей сознательной жизни Уэллс почувствовал возможность заглянуть в будущее. В конце жизни он понял, что в будущем нет никакой «логической эволюции», и, поняв это, решил, что жизнь не имеет никакого смысла.
«Ежедневно приходят в жизнь тысячи злых, злостных, порочных и жестоких людей, решивших изничтожить тех. у кого еще остались идиотические добрые намерения. Замкнулся круг бытия. Человек стал врагом человека. Жестокость стала законом, И теперь сила управляет миром, сила враждебная всему тому, что старается уцелеть. Это – космический процесс, который ведет к полному разрушению».
Есть несомненная параллель между концом Уэллса и смертью другого веровавшего в прогресс писателя мировой известности. Он, как и Уэллс, потерял свою популярность и может считаться полузабытым, они оба потеряли свою славу – остались имена, но книги стоят на полках, покрытые пылью забвения. Последний год Горького, проведенный в крымском уединении Тессели, говорит нам о его отчаянии, вызванном не совсем теми же причинами, какие вызвали отчаяние Уэллса, но оно было не меньшей силы. После опубликования воспоминаний И. Шкапы становится бесспорным то состояние последнего разочарования, в котором Горький был привезен е Москву в июне 1936 года за две недели до смерти. Как и у Уэллса, все иллюзии, видимо, рассеклись в нем, и осталась голая действительность, от которой уйти можно было только в смерть. Вопрос, был ли он отравлен и кем именно, умер ли от туберкулеза и сердца или отравил себя сам. теряет свою остроту – смерть для Горького, как и для Уэллса, явилась выходом и освобождением. И тут и там мы видим невозможность постичь и принять перемены в мире, которые произошли за то время, что они оба жили, один – шестьдесят восемь лет, другой – восемьдесят, боролись за свои убеждения по мере сил и таланта, способами, которые сейчас нам кажутся и не слишком эффективными, и не слишком высокого качества. Все, на чем держалась система их оптимистических идей, было уничтожено, потому что с самого начала они были уверены в системе, а оказалось, что ее нет, а есть только «случай» и «необходимость». Но оба – и Уэллс, и Горький – считали, что лучшие умы в мире – они сами и их учителя, а потому они ошибаться не могут. И потрясения, и развал этой постройки оказались для обоих роковыми.
Оба созрели еще в прошлом веке, и оба мечтали переделать человечество, и панацеей для обоих было знание. Раннее чтение Уэллса мало отличалось от раннего чтения Горького, «Мои университеты» были и у Уэллса: шесть лет начальной школы и один год средней, бесконечные беседы со второстепенными проповедниками прогресса и несколько дюжин брошюр научно-популярной литературы. Оба считали природу врагом человека, с которым надо бороться и которого надо побеждать; для обоих смерть была не частью жизни, а врагом жизни, гадость такая же унизительная, как и все человеческие отправления.
Уэллс очень скоро победил в себе часть этих суеверий, освободился от них и, в атмосфере Англии XX века, расцвел. Он говорил, что его воля – сильнее реальности и разум – единственное божество. И к реальности, и к разуму Горький относился точно так же. Он признавался, что всю жизнь «менял факты» так, как ему это было нужно. Оба стремились к массовой аудитории и имели ее. Оба не оказали никакого влияния на послевоенную (1920-х годов) творческую интеллигенцию, на движение в литературе и искусстве. Позже так называемое влияние Горького было навязано советским писателям, сначала Лениным, потом Сталиным. Ни Маяковский, ни Пильняк, ни Олеша, ни «формалисты», ни Мандельштам, ни Набоков, ни Бродский никогда этого влияния не испытали и ничему у Горького научиться не могли. Оба были ярче всего охарактеризованы в самом начале и самом конце их жизни: блестящим началом литературной карьеры и мрачным, даже зловещим ее концом. Обоим глубоко противны были противоречия и сложности, у обоих было преклонение перед точными науками, которые они оба считали гораздо более важным орудием переделки мира, чем искусство. Оба знали исключительную популярность, были связаны с радикальными партиями своих стран, были атеистами и заботились о своих читателях: Уэллс об «образованных на одну четверть», Горький – о полуинтеллигентах, которым покровительствовал и которых поощрял. Оба всю жизнь оптимистически считали, что люди в конце концов сговорятся: для Уэллса почвой был здравый смысл, для Горького – доктрина Ленина. Только за год или два до смерти у обоих начались колебания и сомнения – у Уэллса открытые, у Горького – тайные. Для обоих идея будущего была навязчивой идеей: между 1899 и. 1924 годами восемь книг Уэллса в своих названиях говорят о грядущей судьбе мира (не считая его четырнадцати романов, где действие происходит в будущем): «Рассказ о наступающих годах», «Когда спящий проснется» (1899), «В предвидении результатов влияния механического и научного прогресса на жизнь и мысль человека» (1901), «Открытие будущего» (1902), «Воссоздание человечества» (1903), «Будущее Америки» (1906), «То, что идет на нас» (1916), «Война и будущее» (1917), «Год пророчеств» (1924). И для Горького будущее было в его жизни главным, но писал он только о прошлом (он жаловался много раз, что о настоящем он писать не умеет), писать о будущем – об этом даже не было и речи: в заботах о будущем только прошлое было ему необходимо, чтобы показать его ужас, его мерзость, его нищету, его преступность и глупость и дать каждому человеку мечту о том прекрасном, что его ждет. Чем чернее было прошлое в сознании людей, тем сильнее должен был стать их оптимизм в отношении будущего.
О загнивании европейской цивилизации у Уэллса и Горького не сразу установилось твердое мнение; у Уэллса оно появилось от шока первой войны в 1914 году, и он пережил его болезненно. Горький, спустя почти три года после приезда из революционной России в Германию, 28 июля 1924 года, писал Федину, все еще не уверенный, в какой стадии находится Европа: «Не верьте, когда говорят, что будто бы Европа отчего-то и как-то погибает. Здесь идет процесс быстрого отмирания всего, что больше не нужно. А Европа остается – в целом – большим, зорким, умным человеком, который и хочет, и будет жить». И еще через пять лет: «Нет, знаете, Европа – или, точнее, литература ее – замечательное, единственное в мире явление. Все она видит, все понимает, обо всем умеет говорить смело и честно. В некотором роде – „всевидящее око"…»