Железные Лавры
Шрифт:
– Вот теперь, наконец, у тебя воняет душа, а не тело, - без единого обола[6] осуждения, изрёк геронда Феодор и кивнул. – Сам-то чуешь, что не пот?
– Чую, геронда, - кивнул, невольно подражая ему.
И твердый, как кость персика, ком встал у меня в горле: из дому, считай, изгнан, а и здесь, в Обители, стыну пёсьей блевотиной. Кому я нужен? К кому теперь идти?
– Врёшь, - сказал геронда и снова кивнул.
– Вру, - признал и уронил голову, больше не в силах согласно кивать ее тяжестью.
– Вот в этом и кайся сначала, - приступил к делу геронда Феодор, и, когда я покаялся в том, что врать люблю и умею, то продолжил опустошать тяжесть покоренной мной горы, коей я невольно гордился: – Теперь кайся в том, в чем ты уже не станешь
Геронда жег мне взором самый хребет, не опаляя шкуры. А ведь то верно! Пока я шел сюда, видел иных юных и спелых прелестниц Города и всякий раз невольно сравнивал эту и ту хотя бы с грациями покинутого блудного вертепа. И проходил мимо, ничуть не обдираясь о колючие ветви зависти к их гордым и терпеливым кобелям. Ни одна из них не могла сравниться ни с одной из граций, а уж какие, по всему видать, неумехи!
– Беда, геронда! – повинился я.
– Хорош уж тем, что с этого слова начал, - кивнул геронда в третий раз.
Если бы такие слова изрёк отец, то улыбнулся бы он, как и умел только он, выщелачивая и самые стены кругом. Где была улыбка геронды? В такой неудобозримой вышине его взора, что я оробел еще сильнее, зажмурился и сказал:
– Геронда, каюсь, но всё никак не нахожу сил жалеть. Каюсь, но не жалею. Каюсь в том, что нет силы жалеть. О грехе.
– Покаяние как белая вершина горы, коей можно всю жизнь любоваться хоть из окна своего дома, но никогда не дойти до нее, - удивительно много слов пожертвовал мне, грешному, геронда. – Господь целует намерения. Ты собрался – и то благо, хоть монахом тебе и не быть. Ты не Антоний[7], а бесы к тебе могут наведаться те же. Хоть такой чести радуйся и молись, чтоб они даже издали на тебя не поглядели. Всему свой черед.
И вдруг горы за моей спиной не стало. Геронда Феодор рассыпал ее песчаной поземкой до самого моря. Хоть сейчас повернись и уходи из стен Обители на все четыре стороны. Какие еще искушения стоило искать на тех, столь малочисленных сторонах света? Пуст был исчерпанный до дна Город. Пуст, как старческая мошонка.
– Вот и в этом кайся, - велел геронда.
– В чем? – не уразумел, так и глядя назад.
– Толкай-толкай камень от гробницы души, - гремели во мне, как в пустом колодце, слова геронды. – Знать, что изнутри толкаешь, уже немало. Завали им бесов, что подпирают камень снаружи. Покайся в том, что сегодня нет сил каяться, И молись. А через три дня придешь. Идти обратно недолго – от келлий заднего двора. Радуйся: привычных искушений, по коим скучаешь, но с коими тебе уже самому скучно, на этом пути репьями не подберешь. Беру тебя в послушники, как на вечное поминание.
Геронда Феодор замолк и вдруг посмотрел на меня, будто стоял перед ним уже не я, а некто, кого он видит ежечасно – так смотрят на гладкую морскую гальку под ногами, а не на свежеобожженный кирпич. Стало легче дышать: казалось мне, вот душа моя, наконец, обретает место свое.
– И вот тебе послушание, - продолжил геронда Феодор, легким дуновением выметя вон остатки моей горы и тотчас легким вздохом затворив за мной внутрь дверь Обители.
– Соседом тебе будет варвар из славян. Едва не из самой Гипербореи. Продавали арабы как раба, а сами отбили его у авар. Много рук и бед прошел, по стати – каганскихкровей, сразу видно. Вот он добрым монахом будет, пригодится в свою пору просвещать и увещевать своих соплеменников. Мне Господь такого таланта резвого разумения языков, как тебе, не дал. Вот и пользуйся. Тебе – три дня, чтобы усвоить его наречие.
– Три дня?! – обомлел я.
– Разве то малый срок, чтобы вырастить плод достойный покаяния? – вопросил геронда, и, наконец, я его увидел улыбку, словно из подкупольного окна осветившую меня, дурня, солнечным лучом. – Ох, поторапливайся, Иоанн! Вразуми тебя Господь!
Там, на далеком севере, солнце, наверно, светит заключенное в большой сосуд из чистого льда. Так подумал я тогда, когда увидел того варвара, имя ему и было Световит. Таков и был, с ледяным отливом, цвет
его кожи, его волос, его глаз. Трех дней мне хватило, чтобы расслышать: готовившийся принять Святое Крещение от геронды Феодора, он молился ночами всем богам, кои не дали ему погибнуть на подневольных путях. И на исходе правила обращался он к Спасителю, надеясь, что Господь отпустит его домой, прорубив тропу сквозь все препоны, сквозь полчища авар, леса и горы.– Вот пусть и молиться покуда, как может оглашенный[8], - на мое удивление, кивнул геронда. – Скоро лишнее само ожестеет и отпадет. И вот тебе новое послушание.
Так стал посыльным в мир по всяким монастырским делам.
Геронда не опасался, что я прилипну мухой к какой-нибудь мёдом или дерьмом обмазанной стене. И тем я гордился, не возгордившись, а еще – своим новым обличьем: подрясником и скуфейкой. После того, как геронда начисто вымел мою гору и причастил меня, я знал наверняка, что мне долго не захочется ничего по списку грехов, составленному апостолом Павлом и запирающему вход в Царство Небесное. Семь злейших бесов пока не протолкнутся в выметенную горницу моей души, ведомые разозлённым изгнанником, ибо все замки новые.
С каждым разом геронда посылал меня все дальше и дальше. Так воин примеряет и проверяет на тугость и податливость руке новую пращу, заботливо раскачивая ее с пробным камнем все сильнее и сильнее. И только потом, уверившись, начинает вращательный размах. Так, видно, примерялся геронда, прежде чем метнуть мою судьбу по назначению, только ему и ведомому.
Брата Зенона я увидел в последний раз на погребении отца. В тот день уразумел, что геронда размахивал мною не дальше одного дневного перехода от отцовой кончины. Сам отец лежал и улыбался вверх, в сквозные и ясные, без тумана грехов, небеса совсем другой улыбкой. Силенциарий, он, наконец, достиг той тишины, кою хранить радостно, как – рассвет в райском саду, а не едкий дым молчания в гулком, пустом и сумрачном дворцовом вертепе, где всякий живой вздох отдается в сводах шипением змея и стоном былых теней.
Брата вовсе не узнал и таким его не запомнил. Он свел под корни всю свою бороду. То, верно, был труд лесоруба, сводящего кедры ливанские с гор. Брат Зенон весь уменьшился. Мы оба смотрели друг на друга с недоумением. Я – на его оказавшийся узким, как у отца, мраморно бледный подбородок. Он же – на мои небрачные одеяния. Так назвал их геронда Феодор. Он отпевал отца, словно по его завету приглядывая за нами обоими и готовя приговор. Потом геронда так и сказал мне:
– Не ходи на поминальный пир, даже если позовут, останься в одеждах небрачных. Пусть теперь мертвецы погребают своих мертвецов. – Он кивнул немного мимо моего брата, от коего я держался в отдалении, на расстоянии могилы. – А тебя отец возблагодарит за канон об усопшем, прочтенный в стенах Обители.
Больше брата не видел. Ему не надо было просить у меня прощения за давние оплеухи, ведь я им был рад как простым и доходчивым урокам жизни. Так же видел дело геронда Феодор. А мне и вовсе не в чем было примиряться с братом, я ему отроком даже ни одной каштановой колючки под простыни не подбросил. Поистине мы были праведной семьей! Дабы таковой ее сохранить, геронда Феодор и метнул мою судьбу в заокоёмную даль, как только Зенон вошел в силу во Дворце и стал призывать геронду к себе, а не ходить на исповедь к нему в Обитель. Так повелось уже вскоре, из Зенона вышел, казалось тогда, славный царский силенциарий и слуга престола. Не то, что из его брата-пустоцвета.
Все же геронда, на мое удивление, и в третий раз попросил меня не держать обид на брата. Он знал, что в той дали, куда он меня метнет от греха подальше, прошлое может почудиться мне дурным и неудобозримым миражем.
– Вы с братом одного поля. Он тоже искренне кается, но не находит в себе сил жалеть, - так сказал геронда. – Жало от давнего укуса ходит по нему внутри, не давая покоя. Сей дух изгоняется только постом и молитвой. По всему видать, надобен сугубо долгий пост, а за то время всякое может случиться.