Жена башмачника
Шрифт:
Энца размечала мелом внутренний шов мундира.
– Я люблю голубой, – откликнулась она. – Яркий, цвет павлиньего пера.
Лаура улыбнулась, выдергивая нитки из своего мундира.
Дверь распахнулась, и в костюмерную вошла Серафина. Она положила на стол стопку папок и оглядела своих мастериц, обратив внимание на то, чем занята каждая. Взяв в руки готовый мундир для хора, она одобрительно кивнула.
– Энца, у меня есть для тебя работа. Синьор Карузо возвращается утром. Его костюмы готовы, но нуждаются в подгонке. Я бы хотела, чтобы ты мне ассистировала.
– Для меня честь помочь вам, синьора, – ответила Энца, пытаясь скрыть удивление.
Серафина удалилась. Забрав у Энцы последний мундир, работавшие за машинками девушки бросились ее поздравлять. Лаура была
Энца перевела дух. Она знала, что это самый важный момент в ее профессиональной жизни – миг, когда ее выделили и выбрали за талант. Ради этой возможности она и работала с четырнадцати лет. Навыки, заложенные еще в ателье синьоры Сабатино, в родных горах, и доведенные до автоматизма на фабрике, наконец-то раскрылись. Талант перестал быть ее частным делом, его увидели и оценили другие. И теперь ей предстоит подшивать одеяния самого Великого голоса. В это верилось с трудом. Если бы Анна Буффа могла ее сейчас видеть!
10
Бокал шампанского
Un Bicchiere da Spumante
Энрико Карузо стоял на примерочном табурете в собственной просторной гримерной Метрополитен-опера и дымил сигарой.
В надежде угодить звезде декоратор позаимствовал лучшие идеи у дизайнера интерьеров Элси де Вульф, создав для Карузо логово, цветовой гаммой напоминавшее южное побережье Средиземного моря – родину певца. Не комната, а сплошь солнце, песок и морская пена. Софа в семь футов длиной, обтянутая бирюзовой шенилью и обитая гвоздями с большими коралловыми шляпками, вызывала в памяти воды Сорренто. Лампы – шары из матового стекла под мандариновыми абажурами. Над головой – медная люстра, словно клубок солнечных лучей с круглыми белыми лампочками на концах. Как будто само итальянское лето было припрятано за декорациями, костюмами и реквизитом.
– Я живу в морской раковине, – говорил Карузо. – Настоящий scungeel [63] .
Туалетный стол Энрико, громадный, выкрашенный белой краской, помещался под гигантским круглым зеркалом, окаймленным большими лампочками. На столе, на белоснежном полотенце, подобно хирургическим инструментам, были аккуратно разложены косметические принадлежности – кисти, пудреницы, черные карандаши для бровей и баночки с помадой для волос. Рядом стояла открытая жестянка с клеем для париков, усов и бород. Под стол был задвинут низкий позолоченный табурет.
63
Моллюск на сицилийском диалекте, произносится «скунджеель».
– У меня bagno [64] , как у Папы, – сказал Карузо. – Ты встречалась с ним, Винченца?
– Нет, синьор. – Энца улыбнулась самой мысли, что она могла когда-либо встретиться с понтификом.
– У меня такая же ванная, – продолжал Карузо. – Только у меня там серебряные краны, а у него золотые.
Карузо был ростом в пять футов и десять дюймов [65] . У него была обширная талия и грудная клетка в форме бочонка, которая могла расширяться на четыре дюйма, когда его легкие наполнялись воздухом, порождая тот самый знаменитый звук. Ноги были мощными, с мускулистыми икрами и крепкими бедрами, – как у рабочих, что возят мрамор и ворочают гранитные глыбы в деревнях Южной Италии. Но изящные, мускулистые руки с тонкими запястьями словно служили им противовесом. Управлялся со своим массивным телом он так же легко, как пел. Самой запоминающейся чертой на лице Великого Карузо были глаза – большие, темно-карие, выразительные, проникновенные. Его взгляд был необычайно пронзительным, а белки глаз столь белые, что их сверкание было видно даже с галерки, будто источник света находился внутри певца. Карузо был артистом огромного эмоционального диапазона и мощи. Актер не менее выдающийся, чем певец.
64
Ванная (ит.).
65
Карузо
был достаточно высок для того времени – 177 см.Карузо знал, чего хочет его аудитория, – чтобы происходящее на сцене захватило целиком, чтобы сердца затопили чувства, и он щедро делился собой, своим талантом, черпая из бездонного колодца звука. Он был первым оперным певцом, чье пение записывалось на фонограф, и записи продавались миллионными тиражами. Он считал, что искусство – это подарок простым людям, а не только развлечение для светского общества. Джулио Гатти-Казацца, директор Метрополитен-опера в эпоху Карузо, поражался способности маэстро собрать полный зал и сделать счастливым каждого пришедшего. Невозможно было найти того, кто не любил бы Карузо, и он также любил всех.
Карузо мог тронуть аудиторию всего лишь простым жестом, одинокой слезой. Он был не чужд импровизации, что испытал на себе его хороший друг и партнер по сцене Антонио Скотти. Однажды Скотти вышел на сцену слишком рано. Но Карузо не растерялся, он подошел к Скотти, обнял его и а капелла пропел приветствие, на которое Скотти таким же образом ответил. Публика неистовствовала.
– Я потребовал, чтобы мне прислали итальянку. – Карузо, стоявший на табурете в темно-синих брюках военного образца с рубиново-красными атласными лампасами, выпустил к потолку облако серого дыма.
– В костюмерной полно итальянок, синьор Карузо, – сказала Энца, размечая мелом подшивку.
– Но Серафина говорит, что ты лучшая.
– Это очень любезно с ее стороны, сэр.
– Ты любишь оперу, Винченца?
– Очень люблю, сэр. Я раньше работала на женщину, которая постоянно ставила ваши записи. Иногда она так долго их проигрывала, что соседи кричали: «Basta!» – пока не вынуждали ее выключить фонограф.
Карузо от всего сердца рассмеялся.
– Ты хочешь сказать, что вовсе не каждый дом в Хобокене набит поклонниками Великого Карузо? У тебя музыкальная душа, Винченца! Знаешь, почему я так решил? Твои брови. Они как ноты в ре минор. Выстреливают высоко, а потом падают в пропасть. Ты умеешь готовить?
– Да, синьор.
– Что ты можешь сделать?
– Ньокки.
– О, дивная пища для того, чтобы пережить долгую зиму. Ты готовишь их из картофеля?
– Конечно.
– С соусом?
– Мой любимый – из масла с шалфеем. Иногда я добавляю щепотку корицы.
– Отлично! Приготовишь ньокки для труппы, – объявил он.
– Для всей труппы? – Энца испуганно прикрыла лицо ладонью.
– Да. Для Антонио и Джерри. Для хористов. Они же поют. Им нужно хорошо питаться.
– Но где же я буду готовить?
– У тебя есть кухня?
– Я живу в пансионе.
– А я живу в отеле «Никербокер», который тоже скоро станет пансионом. Истинная роскошь покидает этот город.
– А я думала, он роскошный.
– Я избалован, Винченца. Ужасно быть старым и избалованным.
– Вы совсем не старый, синьор.
– Я лысый.
– Молодые тоже бывают лысыми.
– Это все верхние ноты виноваты! Когда я беру их, то сдуваю волосы с головы.
Энца улыбнулась.
– Смотри-ка, ты умеешь улыбаться! Винченца, ты слишком серьезна. Мы все-таки работаем в театре. Дым, зеркала, румяна, корсеты. У меня тоже есть корсет, знаешь ли.
– Он не понадобился бы, если бы ваши костюмы шила я, – заверила его Энца.
– Правда?
– Истинная правда, сэр. Самое главное – пропорции. Если бы я придумывала вашу блузу для «Тоски», то приподняла бы плечи, приспустила рукава, прихватила бы сзади талию, подчеркнула бы ее поясом и взяла пуговицы в два раза крупнее. Вы бы просто съежились! А если бы я сшила брюки из той же ткани, что и блузу, и предложила вам надеть остроносые туфли, вы бы стали еще стройнее.
– О, la bella figura в стиле Карузо! Мне, безусловно, нужно похудеть, но я не готов отказаться от ньокки!