Жена нападающего. (Из книги «Союз сердец. Разбитый наш роман»)
Шрифт:
– Можно…
В кофте, застегнутой на пуговку, она сидела на песке, обдирая бутылку, стиснутую белизною бедер. – Плохое. Как обещано…
– Зато крепкое.
– Разве? Черт, еще и с пробкой… – В смысле, что не из пластика, который достаточно подковырнуть.
– Дай.
Вынула ключи – не иначе как от дома. Английский подошел, но дальше застряло. Порывшись в сумке, протянула алюминиевый гребешок с ручкой длинной и узкой. Я присвистнул. «Стилет… На ночных улицах успехом пользуешься?" – "А ты как думал?» Пробка упала, вытолкнув дух алкоголя. Осмотрев горлышко, протянул ей бутылку. Она запрокинулась и стала пить, упираясь о песок растопыренными пальцами. Потом – в глазах поволока – смотрела, как эти же «чернила» пью я. Под взглядом поперхнулся, закашлялся, был с осторожностью похлопан промеж лопаток. «Можешь сильней. – Нельзя.
– Поцелуемся?
Сердце застучало – но не весело. Нет. Я выпрямился, поднялся на колени – ей навстречу. Завел руки за спину, приобнял, всем существом испытывая протест. Спина была плотная, а груди она беспощадно расплющила об меня, одновременно пробивая в рот мне свой язык. Делать нечего, я уступал, хотя все было чужим и чуждым – совсем другая кожа, шелковистая, и воспаленность слишком мягких губ, и влажность поцелуя с привкусом портвейна. А главное, этот ее напор, на который – вопреки моим эмоциям, грубо их попирая – однозначный мой член вдавился ей в живот, как кулаком. Ощутив этот факт, она загудела сквозь ноздри. Стон был животный. В том смысле, что рождался он из чрева. И столько торжества в нем было, что прекратил я поцелуй. Оторвался. Отвернулся, вдохнул бесшумно через рот. Хотелось утереться, но не решился. Чтобы не оскорбить ее, тяжко дышавшую. Приоткрыв рот, чтоб дать губам обсохнуть, отпал и руки заложил под голову. Небо погасло. Реяли ласточки. Глянув украдкой на вводящий в заблуждение везувий или что там, она склонилась вполголоса:
– Что с тобой, мой дорогой?
– Винище.
– Вступило в голову?
– Ебнуло.
Погладила мне лоб и волосы.
– Милый ты мой…
От этой любви мне стало дурно. Я закрыл глаза, чтобы сникнуть во мраке не разделимой с ней правды. С удаленных холмов раздался горн, сзывая мое отрочество на вечернюю линейку. Много чего произошло тогда в этих местах, а среди прочего и сыграно в футбол. Единственный раз в жизни. Против лагеря Военного округа, в котором я не оказался по той причине, что был не сыном военного, а пасынком, и в этом качестве обречен был стать противником своих. Лагерь был богатый. Профессиональное поле окружали их девочки-болельщицы. Меня поставили на ворота. Стены не помогали, и в конечном счете нас разбили вдребезги. Но мяч я не пропустил. Свой первый и последний в игре и всей последующей жизни. Удар был штрафной, и я его отбил. Вернее, тем штрафным отбили мне гениталии. Свет в тот момент померк. Но если открутить кино обратно, то возникают золотисто-бронзовые ноги в настоящих шиповках. Переносица, уголки век, общая тяжесть лица, поразившая в том сверстнике – их капитане. Вот он на фоне сплоченной команды сыновей военнослужащих под вой и визг их дочерей из группы поддержки небрежно подбегает к мячу – в одиннадцати метрах от Ахиллесовых моих яиц.
– Мотовилов твой…
Убрала руку:
– Что?
– Отец его, твой – как это? Тесть?
– Свекор.
– Случайно, не военный?
– Полковник в отставке. А что?
– А в лагере Военного округа твой Мотовилов не отдыхал в младые годы?
– Понятия не имею.
– Без затей назывался, лагерь. «Красная Звезда».
– Не знаю. Никогда не говорил.
– А вообще про детство?
– Мотовилов? По-моему, в детстве у него не было детства. Один футбол. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так.
– Как-то мы, знаешь, и не говорили. То он на сборах. То на встречах. А в промежутках ссорились.
– Из-за чего?
– Да ну… Разводимся мы с ним.
– Серьезно?
– Заявление подали.
– А потом?
– Мать-одиночка… – В бутылке плеснуло. Сделав несколько глотков, она с хрустом ввинтила ее в песок. Повернулась и залегла. Не вровень, а ниже. Подмышку мне лицом. – Такой юный запах. Зеленый-зеленый…
Я молчал, созерцая ласточек в синеве. Жена нападающего вдыхала мою подмышку, говоря, что младенца совращает -такое чувство у нее. Что запах возбуждает мой. Парного молока. Жарко выдыхая, прижалась всем телом, и когда мне стало щекотно, я понял, что она как-то незаметно осталась без трусов, а она поняла, что и этого нам мало. Разминала мне колено, ища какой-то нерв (и точно, в правом яйце отдавалось). Ногтями вела вдоль бедра. Но, кроме печали, я ничего не испытывал. Наконец
осознала мою отрешенность. Несмело заглянула, щекоча кончиками волос. – Что-нибудь не так?В этих глазах читал я, что не понимает. Не понимает, что всё. Что все не так. Кроме, быть может, ласточек.
– Ты… Не из-за него, надеюсь?
– Нет.
– Никакого значения он для меня не играет.
– Роли, – поправил я.
– Что?
– Не имеет значения, но играет роль…
– Никакой! Ты играешь. Один!
На меня дышала сверху страсть, о которой только читал. Огнь желанья. Тусклый, угрюмый. Не шальной, не сверкающий зелено-голубыми глазами моей постоянной (у которой регулы), но сумрачный: мускусный, перегарный. Но все зависело только от меня. Стоило упереться локтями в песок, как она освободила небо. Я поднялся, она за мной. На елках белел «бюстик», размера, наверно, третьего. Не высох еще, но я снял и подал ей, повторив:
– Красивый.
– Сувенир… – Сбросив кофту, она пребывала белогрудо в сумерках, длила соблазн, проверяя косыми взглядами, но, наконец, надела свой лифчик и подставила мне спину. Не получилось. Свела лопатки. С усилием я застегнул. – В память о товарищеской встречи со сборной ФРГ.
– Он там был?
– А где он не был…
С темной хвои сняла свои трусы, на них целомудренно не глядя. Поколебавшись, сунула в сумочку и посмотрела с неким вызовом. Так, дескать, и будем теперь ходить.
– Раз заботится, – сказал я, – значит любит.
– Когда это было? Давно ничего не привозит, даже сыну своему. А уж мне… Нет, говорит, на Западе твоих размеров. Не знаю, на что он деньги тратит. Или журналы такие дорогие?
– Какие?
– Ну, эти… Группенсекс.
– Никогда не видел.
– Разве? Приходи, покажу. Он их с собой увез, но пару я стащила.
– Зачем?
– Сама не знаю. Так… А в те, что забрал, ему клея налила. Бэ-Эф Два. Пусть разрывает вместе с девками.
Представив эту картину, я усмехнулся. Потом признался, что в браке я себя не представляю.
– И не надо! Особенно тебе.
– Почему?
– Да грязь одна. А ты – Поэт. – Так и сказала с Заглавной буквы.
– Был…
Стала как вкопанная. – Бросил?
Я успокоил. Перешел на прозу. Просьбу почитать, однако, отклонил.
К остановке мы возвращались через бор, оживленный островками костров, которые мы обходили, держась в тени. Наст пружинил и скользил. Будучи босиком, она наступила на шишку, может быть, нарочно, потому что в результате пришлось нам сесть на пень, где допили бутылку, и стали целоваться снова, но она опять начала стонать, и ноздри мои затрепетали на запах, который взлетал у нее из-под юбки, сырой и чистый запах пляжной кромки, у которой все и держалось, потому что границу я отказывался нарушать, несмотря на настоятельные порывы естества, к которому она взывала, побуждая по касательной, как бы случайными прикосновениями, в ее случае матери, пусть и чужой, мне показавшимися непристойными, хотя, возможно, вопрос был только габарита. С пня пришлось мне ее поднимать.
В пустом и ярко освещенном автобусе мы молчали по-разному. Непроизвольно ее толкая, я ощущал свою прочную неколебимость, при этом испытывая угнетенное томление, которое разлагалось во мне на составные общей моей виновности. Каждый ингридиент был со своей саднящей векторной стрелкой – по отношению к ней, едущей в город без трусов (с чего бы это, кстати?) По отношению к постоянной, которой я, как ни крути, а все же изменял, пусть не по факту, и даже не по намерению, – хотя тут уже были потемки… Главное же угрызение было перед самим собой, еще раз доказавшим… А собственно, что? Разве я не вырвался отсюда? Из всего миллионного болота только я один и вырвался – за торфогенный горизонт. В отличие от одноклассников, которых уже засасывало, оказался способным на самое трудное в мире – оторваться от мамы. Просто летние каникулы, вынужденное возвращение, но в перспективе судьбы плаценту я порвал.
Короче, было тошно.
Вернувшись на исходную позицию, вдохнул нагретый асфальтом воздух:
– Что ж…
– Нет, – вскричала она. – Нет… В ресторан? Я приглашаю? В кафе? Мы же с тобой так и не поговорили?
– О чем?
– Как это о чем? – и эти кулаки, прижатые над грудью. – Я должна тебе столько всего сказать!
Я взглянул на башни, на часы.
– Поздновато…
– Тогда в гастроном!
– Ты же видишь: не горит.
– В центре горит! До одиннадцати! Просто возьмем сухого и… Такси! Такси!..