Жена султана
Шрифт:
У нас было много пустых стен, на которых можно было развесить картины, но мы никак не могли позволить себе заказ. И все-таки я его наняла. Юдит подслушала наш разговор. Она выросла передо мной, когда я вернулась в дом, проводив взглядом француза, зашагавшего прочь по улице с развязностью, от которой у меня внутри все затрепетало.
— Мы не можем себе это позволить, — сказала она. — Ты же знаешь.
Я была ее хозяйкой, а она — всего лишь служанкой, но когда каждый день на рассвете вместе печешь с кем-то хлеб, неравенство как-то уминается в тесто. Я привыкла, что она говорит откровенно, и редко ее за это порицала.
— Он опасен, — продолжала она. — Это видно по походке. Беги за ним, скажи, что передумала.
Я знала, что она права, но велела
Он пришел на следующий день, и на следующий, и еще, он ходил к нам целую счастливую неделю, а я позировала ему, сидя на стуле в огороде.
— Здесь для вас света побольше, — сказала я.
На самом деле сказала я это, потому что в доме почти не было мебели; и можно догадаться, почему я так поступила.
Он установил мольберт среди бобовых грядок, он ходил по моей рассаде, но я не жаловалась. Я была сама не своя оттого, что меня пишут. Лоран привык работать на непростых заказчиков, он льстил, да так, что я от его слов обмякала и была согласна на все. Опыта в таких делах у меня не было, все любезности я принимала за чистую монету. Каждую ночь, на своей узенькой кровати я прижимала их к сердцу (за неимением Лорана). Подумать только, меня пристально изучал такой красавец-мужчина, — пусть даже я и платила ему за эту радость! Довольно, чтобы вскружить голову старой деве двадцати четырех лет, которая всю жизнь думала, что на нее никто и посмотреть не захочет. Каждое прикосновение кисти к холсту меня ласкало; с каждым мазком я чувствовала, что хорошею. Я мечтала, как мы заживем вместе, какие у нас будут дети. Я вдруг страстно захотела от него детей. Никогда прежде я не думала о детях, но тут эта мысль одолела меня, словно болезнь.
Казалось ли мне, что я молча привораживаю его в эти тихие часы? Чем больше я влюблялась, тем увереннее становилась, что чувства мои взаимны — так он склонял голову, так складывал губы, так задерживался выпить стакан сахарной воды с лимоном или съесть пирожок, которые я заботливо пекла ему каждый день.
Он отказывался показывать мне портрет, пока не закончит, но к тому моменту, когда заказ был исполнен, я уже напридумывала, что увижу, что запечатлеют его ловкие руки в бессмертном масле, которое он так сладострастно выдавливал на палитру. И потому, когда он наконец открыл готовый портрет, я решила, что он подшутил надо мной, подменив мое изображение портретом другой женщины. Женщина эта была нехороша собою и уныла, скучны были ее пристойное закрытое платье, накрахмаленный белый чепец и воротничок… Ее глаза, сощуренные от солнца в огороде, терялись в складках белой плоти; нос ее походил на клюв, губы были твердо сжаты. Она казалась суровой девственницей-пуританкой, а не дочерью английского роялиста, до смерти желавшей, чтобы француз-художник сорвал с нее одежды и овладел ею среди бобов и редиски.
Я задушила в себе разочарование, уплатила Лорану и попрощалась с ним. Он три недели по четыре часа в день проводил со мной; он взял деньги и через пять минут был таков. Он даже не обернулся. Я больше никогда его не видела.
Я долго, внимательно рассматривала портрет. Потом я его сожгла. Но в уме я так и ношу его — как образ себя самой… только из зеркала лаллы Захры на меня точно глядит не та женщина. Эту должен был написать Лоран, эту диковинную красотку с сияющей кожей, светящимися распущенными волосами, с глазами, горящими тем же бирюзовым огнем, что и шелк, в который она облачена. Эта женщина могла бы покорить его, как мечтала я.
Я криво улыбаюсь своему отражению. Скажем прямо, думаю я, как у меня не вышло.
Лалла Захра принимает выражение моего лица за довольство собой.
— Видишь, Элис, из тебя выйдет чудная куртизанка. Кафтан тебе идет.
Она не может понять, отчего я сдираю кафтан, швыряю его ей и разражаюсь слезами. Я плачу впервые с тех пор, как попала в плен.
Кафтан — это только начало. Меня отводят в подобие общей бани, которую здесь называют хамам. Там меня раздевают
и отправляют в комнату, полную пара, где очень жарко. Сквозь испарения ничего не видно, но когда проясняется, я вижу множество местных женщин, расхаживающих нагишом — бесстыдно, словно Ева до того, как откусила от яблока. Некоторые сидят на скамьях; некоторые на корточках — открывая щели, безволосые, как у детей. Все они болтают на чужом языке, их возгласы и смех эхом отдаются в каменных стенах. Если закрыть глаза, можно подумать, что вокруг стая обезьян.Легкость их наготы поражает меня — на улицах женщины с головы до пят скрываются под одеяниями, под которыми даже самое похотливое воображение ничего не нарисует. Мне придется пересмотреть свое отношение к людям, среди которых я очутилась. Если слабый пол здесь так бесстыден, то каковы же мужчины — и как они отнесутся к женщине вроде меня?
Служанки моют мне голову, трут кожу, и я сдаюсь, прекращая от них отбиваться. Потом меня ведут в переднюю и заставляют лечь с раздвинутыми ногами на каменную тумбу. Кусок рубашки, которым я прикрывала чресла, бесцеремонно сдирают, и следующие полчаса я вынуждена лежать, зажмурившись, и представлять, что гуляю по тихому дворику лаллы Захры, поскольку непотребства, которым я подвергаюсь, словами не описать.
Позднее вечером, в своей комнате, оставшись одна, я себя осматриваю: моя бедная покрасневшая кожа совсем лишена волос — как у ангелочка Рафаэля.
На следующий день лалла Захра велит мне собираться в Мекнес. Она вручает мне книгу.
— Ты умная и ученая женщина — думаю, ты это оценишь. Обещай, что будешь ее читать, как только представится возможность.
Потом она коротко меня обнимает и долго-долго смотрит мне в лицо. Глаза ее блестят в ярком свете.
Книга маленькая, в простом переплете темно-коричневой кожи. Я по глупости думаю, что это Библия, и благодарю лаллу Захру за ее доброту. Но когда я открываю первую страницу, выясняется, что это «Алькоран Магомета, Переведен с Арабского на Французский. Сьером Дю Риером, господином Малезера, Послом Короля Франции в Александрии. И только что Англизированный к удовольствию любого, кто желает ознакомиться с Турецким пустословием. Отпечатано в Лондоне, Anno Dom. 1649».
Священная книга язычников, да еще напечатанная в Лондоне! Подняв голову, чтобы высказать свое возмущение, я обнаруживаю, что лалла Захра удалилась так же беззвучно, как и вошла. Я отбрасываю оскорбительную книгу, но, спустившись во двор, нахожу ее лежащей поверх сумки с одеждой и туалетными принадлежностями, собранной для меня в дорогу.
8
Мы выезжаем из города в пятницу, в священный для магометан день. По всему городу слышатся леденящие душу крики созывателей на молитву. Они разносятся в теплом воздухе, словно голоса диковинных птиц.
Мы трое едем в занавешенной повозке. Две другие женщины одеты так же, как я, в хлопковые кафтаны, головы их повязаны яркими платками. Глаза у них голубые, как у меня, но из-за черных ресниц и бровей они кажутся такими же чужестранками, как марокканки. Мы сидим в отупляющем молчании, пока повозка грохочет и подпрыгивает по узким улицам. Лишь однажды я отвожу в сторону занавеску, и солнечный луч разрезает сумрак, словно нож. Сидящая рядом со мной девушка вздрагивает и отворачивается. Руки у нее ни минуты не лежат на месте, пальцы все время беспокойно трутся друг о друга.
На улицах повсюду мужчины, поток за потоком устремляется в ближайшую мечеть: мужчины в белых рубахах и маленьких шапочках; в туниках и широких штанах, не доходящих до щиколотки; в тюрбанах или в халатах с капюшоном. Лица у них коричневые, словно полированный орех, черные глаза смотрят внимательно. Прямые, пронзительные взгляды — как у охотников, почуявших добычу.
После переезда, показавшегося бесконечным, но занявшего на деле, возможно, часа два, мы наконец останавливаемся.
— Мы уже приехали? — спрашивает девушка, сидящая напротив меня.