Женщина на лестнице
Шрифт:
Закрыв глаза, Ирена погрузилась в раздумье, поэтому я даже решил, что она либо не расслышала моего вопроса, либо заснула. Так бывало, что во время разговора она задумывалась о чем-то другом или ее отвлекала постоянно донимавшая усталость.
– Чувство упущенного… Может, это и есть страх смерти? Ведь что-то остается навсегда несказанным, несделанным, непережитым. Но это чувство преследует меня уже давно. Я давно не могу справиться с ним, чтобы навести порядок.
Продолжать ли вопросы? Задал ли Парсифаль старцу после первого вопроса следующий? Где кончается сочувствие и начинается назойливость?
– Что тебе хотелось бы привести в порядок? То, что ты делала, когда носила крашеные волосы и темные очки?
Открыв глаза, она взглянула на меня:
– Ах, ты
Меня подмывало спросить, почему же она выбрала именно такого мужа. А еще узнать, почему, бросив мужа и дочь, она не пыталась связаться с ними и чего, собственно, боялась с тех лет, когда носила крашеные волосы и темные очки. Неужели она все-таки убила кого-то? Что она ответила Гундлаху? Дескать, была соучастницей? Такой ответ мне ничего не прояснял.
– Я могу съездить в Рок-Харбор, позвонить оттуда в офис, чтобы там узнали, как живет Юлия.
– Сделаешь это после моей смерти? Узнаешь, не нуждается ли она в чем-нибудь? Позаботься, чтобы она получила то, что осталось от наследства моей матери! – Ирена взяла меня за руку.
Мне стало не по себе. А если Юлия действительно в чем-то нуждается? Если ей нужно получить образование? Или необходимо лечение, которое не оплачивается медицинской страховкой? Например, курс психотерапии. Или лечение от наркозависимости. Что, если она не просто наркоманка, а торгует наркотиками или ходит на панель, чтобы заработать на наркотики, или даже совершает ради этого мелкие преступления, не говоря уж о серьезной уголовщине? Дать денег на адвоката, на лечение или на учебу – одно дело. Но разговаривать по ночам с проститутками на берлинских улицах, чтобы в конце концов найти вульгарную и глупую девку, из которой надо сделать нормального человека? Я даже давним друзьям отказывал в просьбе стать крестным отцом их детей, потому что считал это для себя слишком большой ответственностью. Я кивнул.
– Да?
– Да.
– Она была хорошая девочка. Я ушла, когда у нее начался трудный возраст. Вообще-то, она не строптивая, просто временами дулась на меня, и глаза у нее бывали на мокром месте; но когда я спокойно объясняла, почему ей нельзя получить то, что ей хочется, она сразу переставала дуться.
Ирена заплакала. Сначала она тихонько скулила, потом громко разрыдалась; лицо ее изменилось до неузнаваемости: изборожденный глубокими морщинами лоб, широко раскрытый рот. Голова раскачивалась из стороны в сторону, пока не зарылась в подушки.
Слезы! До чего я ненавижу этот дешевый женский прием, заставляющий мужчину чувствовать себя виноватым. Я высоко ценил в моей жене то, что она быстро сообразила: я считаю слезы запрещенным приемом, это меня отталкивает, я этого не приемлю. Могу с гордостью сказать, что мои дети не были плаксами. Старший сын в восемь лет сломал руку, пришел с игровой площадки домой со сломанной рукой; мы с женой тут же отвезли его в больницу, и за все это время он не проронил ни слезинки.
Но как объяснить Ирене, что я не в ответе за ее беды, а потому она не вправе демонстрировать мне свои слезы? Не переставая плакать, она продолжала держать мою руку, не давала мне уйти. Я не мог вынести ее слез, видеть, как она зарылась лицом в подушку, как вздрагивают ее плечи, не мог дольше оставаться в этом нелепом положении, а потому, обняв ее, принялся убаюкивать, пока она не заснула.
Проснувшись у меня на руках, она живо, даже весело взглянула на меня, улыбнулась и сказала:
– Спасибо.
Я не понял, за что она меня благодарит, но не хотел ставить под сомнение то, что, судя по всему, ее обрадовало, а потому улыбнулся в ответ.
На полях Среднего Запада начался сбор урожая. Ирена, вспомнив
виденную когда-то картинку с комбайнами, которые выстроились рядами на пшеничном поле, спросила:– Где же техника?
Ей помнились развевающиеся над комбайнами флаги, смеющиеся лица комбайнеров – скорее, советская пропаганда, чем американская действительность, однако и несколько флагов над комбайнами Среднего Запада картину не портили, а лиц комбайнеров из машины не разглядеть. Мы ехали так часами, комбайны появлялись то и дело, порой целыми шеренгами, но чаще это были одинокие громадины, и все они оказывались украшены флагами.
Мы ночевали в мотелях. В номерах, неизменно просторных, стояли две кровати, под самым потолком висел привинченный к стене телевизор, в холле стоял автомат с кока-колой, спрайтом и кубиками льда; перед сном мы лежали в кроватях, пили пиво, ели купленные в последнем городке чипсы и смотрели телевизор.
– Меня волновала мысль, что нас ждет в Сан-Франциско и как мы там устроимся. Я решил поговорить об этом, но ты отмахнулась; тебе не хотелось все планировать заранее, будь что будет. Видимо, ты считала меня довольно мелочным, тогда почему ты вышла замуж за педанта?
Она опять странно посмотрела на меня.
– Не думай, будто я ревную. Просто мне интересно, почему ты поступала именно так, а не иначе. Или я задаю слишком много вопросов? Ведь ты же хотела, чтобы я побольше спрашивал.
– Нет, вопросов не слишком много. Хельмут был похож на ГДР. Меня успокаивала его надежность, забота, даже опека. А каким я тебя считала, уже не помню. Ты мелочен?
Что за вопрос! Я ко всему отношусь серьезно, иногда, пожалуй, чересчур серьезно, во всем люблю точность, возможно чересчур. Я не понимаю, почему люди реагируют на сложные ситуации излишне эмоционально, вместо того чтобы искать рациональное решение проблемы, и считаю, что чаще всего люди спотыкаются именно о мелочь и терпят неудачи именно из-за мелочей. Но я не считаю себя особенно хитроумным, злопамятным или скаредным. А мелочным? Даже смешно.
Вопрос остался без ответа, теперь мы ехали через Скалистые горы, видели густые леса, спокойные и шумные реки, срывающиеся с высоких скал водопады, которые издали кажутся серебряной нитью, а вблизи оглушают грохочущими потоками воды, видели заснеженные вершины, быструю смену погоды, грозовые раскаты, эхо которых гуляет по горам как отзвук далекой канонады. Мне мечталось спасти Ирену от медведя, но медведи нам не попадались, к тому же непонятно, как бы я сумел это сделать. Зато на стоянке мы подобрали потерянную или брошенную собаку, черную псину с белыми пятнами на морде, груди и лапах, пугливую и доверчивую одновременно; собака бегала за нами, кружила и прыгала у ног. Когда мы поехали дальше, опустив стекла, и Ирена выставила ноги наружу, собака, высунув голову из окна машины, жадно принюхивалась к встречному ветру.
– Как звали собаку?
– Не знаю. Придумай сама.
– Кобель или сучка?
– Сучка.
Ирена заснула, не успев придумать кличку. Смеркалось, но жара не спадала – иссушающая, палящая жара, в которую мы засыпали и просыпались на протяжении уже нескольких дней. Я открыл банку помидоров и приготовил гаспачо, Ирена съела несколько ложечек и снова заснула. Я не стал уводить ее с балкона, перенес сюда и свой матрас. Здесь было прохладней, чем в доме, и дышалось легче.
Проснувшись ночью, я стал вспоминать. В своем рассказе я описал собаку, которую однажды привели домой мои дети. Они подобрали ее на спортплощадке, где после школы встречались с друзьями. Собака была ничейной; во всяком случае, на ней не было ошейника с жетоном. Дети привязались к ней. Общительная собака: жене нравилось сидеть на диване, чтобы собака лежала рядом, положив голову ей на колени; жена сравнивала ее с ласковым теплым клубочком. Я тогда не позволил оставить собаку. Меня раздражала грязь, которую она таскала в дом, и беспорядок, который учиняли дети, играя с ней, не говоря уж об испорченном бидермейеровском диване, обмусоленном и изгрызенном собакой. Не прельщала меня и перспектива выгуливать собаку, когда дети утратят к ней интерес. На исчезновение собаки никто не пожаловался.