Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Женщина с бархаткой на шее

Дюма Александр

Шрифт:

Понятно, что, встретив у маэстро Готлиба столь радушный прием, Гофман пришел к ним на другой день, затем на следующий и потом уже не пропускал ни одного дня. Что касается маэстро Готлиба, то частота визитов Гофмана не вызывала у него ни малейшего беспокойства: Антония была чиста, целомудренна, вполне откровенна со своим отцом, и у старика не могло возникнуть подозрения, что его дочь способна оступиться. Его дочь была для него святой Цецилией, самой Девой Марией, это был ангел небесный; божественное начало было в ней гораздо сильнее земного, и, зная свою дочь, старик никогда не сказал бы, что близость двух тел опаснее, нежели союз двух душ.

Итак, Гофман

был счастлив, то есть счастлив настолько, насколько может быть счастлив смертный. Солнце радости никогда не озаряет все сердце человека; в каких-то уголках его сердца всегда останется тень, напоминающая ему о том, что полное счастье существует не на земле, а на небесах.

Но у Гофмана было одно преимущество перед большинством людей. Чаще всего человек не в состоянии определить причину той грусти, которая возникает в расцвете его благополучия, той зловещей, той черной тени, что ложится на его сияющее счастье.

А Гофман знал, почему он несчастен.

Ведь он обещал Захарии Вернеру, что приедет к нему в Париж; необычайно сильное желание увидеть Францию исчезало в присутствии Антонии, но брало верх над всем остальным, как только Гофман вновь оставался один; кроме того, время шло, письма Захарии, в которых он напоминал другу о его слове, становились все настойчивее, а Гофман становился все грустнее и грустнее.

Присутствия девушки было уже недостаточно для того, чтобы прогнать призрак, теперь преследовавший Гофмана, даже когда Антония была возле него. Часто, сидя подле Антонии, он впадал в глубокую задумчивость. О чем он размышлял? О Захарии Вернере, чей голос он, казалось, слышал. Нередко его взгляд, вначале рассеянный, устремлялся к одной точке на горизонте. Что видели его глаза или, вернее, что им мерещилось? Дорога в Париж, а на одном из поворотов — Захария, шагавший впереди и делавший ему знак следовать за ним.

Мало-помалу призрак, ранее возникавший перед Гофманом редко и через разные промежутки времени, стал являться все чаще и чаще, и наконец это уже превратилось в наваждение.

Гофман любил Антонию все сильнее и сильнее. Он чувствовал, что Антония необходима ему, что она составит его счастье, но он чувствовал также, что, прежде чем окунуться в это счастье, а равно и для того, чтобы счастье это было длительным, он сначала должен совершить задуманное им паломничество, иначе это желание, скрытое у него в душе и притом такое странное, замучит его.

Однажды, сидя подле Антонии, в то время как маэстро Готлиб у себя в кабинете переписывал ноты «Stabat» Перголезе, — он хотел исполнить это произведение в Филармоническом обществе Франкфурта, — Гофман впал в свою обычную задумчивость; Антония долго смотрела на него, потом взяла его за руки.

— Надо ехать, мой друг, — сказала она.

Гофман посмотрел на нее с удивлением.

— Ехать? — переспросил он. — Куда?

— Во Францию, в Париж.

— А кто вам поведал, Антония, эту тайную мечту моей души, то, в чем я не осмеливаюсь признаться даже самому себе?

— Я могла бы сказать, Теодор, что, когда вы со мной, я обретаю могущество феи, и ответить вам: «Я читаю ваши мысли, я читаю в ваших глазах, я читаю в вашем сердце» — но это было бы ложью. Я просто вспомнила кое о чем, вот и все.

— О чем же вы вспомнили, моя любимая Антония?

— Я вспомнила о том, что накануне того дня, когда вы пришли ко батюшке, к нам пришел Захария Вернер и рассказал о плане вашего путешествия, рассказал о вашем страстном желании побывать в Париже — желании, которое зародилось у вас еще год тому назад и исполнение которого

уже приближалось. Затем вы сказали мне о том, что помешало вам уехать. Вы сказали мне, что, когда вы увидели меня впервые, вас охватило непобедимое чувство, охватившее и меня, когда я вас слушала, и теперь вам остается сказать мне, что вы любите меня по-прежнему.

Гофман встрепенулся.

— Не трудитесь говорить мне об этом, я это знаю, — продолжала Антония, — но есть нечто еще более могущественное, нежели ваша любовь, — это желание поехать во Францию, присоединиться к Захарии и, наконец, увидеть Париж.

— Антония! — воскликнул Гофман. — Все, что вы сейчас сказали, — правда, кроме одного: будто бы в мире есть что-то более сильное, чем моя любовь! Нет, Антония, клянусь вам; мое странное желание, которое я никак не могу понять, я схоронил бы в своем сердце, если бы вы сами не извлекли его оттуда. Вы не ошиблись, Антония! Да, какой-то голос зовет меня в Париж, голос, более сильный, чем моя воля, и, однако, повторяю, я не повиновался бы ему. Это голос судьбы!

— Пусть будет так, исполним веление судьбы, друг мой. Вы уедете завтра. Сколько времени вы хотите провести во Франции?

— Месяц, Антония; через месяц я возвращусь.

— Месяца для вас недостаточно, Теодор; за месяц вы ничего не увидите; я даю вам два, я даю вам три, наконец, я даю вам сколько угодно времени; но у меня есть одно требование или, вернее, два.

— Какие, дорогая Антония? Какие? Говорите скорее.

— Завтра воскресенье; завтра будет месса; смотрите в окно, как это было в день отъезда Захарии Вернера, и, так же как в тот день, мой друг, только будучи в более печальном состоянии духа, вы увидите, что я поднимаюсь по ступеням церкви; тогда вы подойдете к моему обычному месту в церкви, сядете рядом со мной и, в ту минуту, когда священник будет совершать таинство евхаристии, дадите мне две клятвы — клятву быть верным мне и клятву больше не играть.

— О, все, что вам угодно, сию же секунду, дорогая Антония! Клянусь вам…

— Нет, нет, Теодор, вы дадите клятву завтра.

— Антония, Антония, вы ангел!

— Не считаете ли вы нужным, Теодор, сказать что-нибудь моему отцу перед тем, как мы с вами расстанемся?

— Да, да, вы правы. Но признаюсь вам, Антония, я дрожу, я колеблюсь. Что я такое, чтобы сметь надеяться?..

— Вы тот, кого я люблю, Теодор. Идите к отцу, идите.

И, жестом попрощавшись с Гофманом, Антония отворила дверь маленькой комнатки, которую она превратила в молельню.

Гофман проводил ее взглядом; когда же дверь затворилась, он послал ей через эту дверь все поцелуи своих уст и все порывы своей души.

Затем он вошел в кабинет маэстро Готлиба.

Маэстро Готлиб так привык к звуку шагов Гофмана, что даже не оторвал взгляда от пюпитра, за которым переписывал «Stabat». Молодой человек вошел в комнату и остановился за его спиной.

Спустя мгновение маэстро Готлиб, не слыша больше ни звука, не слыша даже дыхания молодого человека, повернулся к нему.

— Ах, это ты, мой мальчик, — сказал он, откидывая голову, чтобы посмотреть на Гофмана сквозь очки. — Что скажешь?

Гофман открыл было рот, но снова закрыл его, не издав ни звука.

— Онемел ты, что ли? — спросил старик. — Черт побери! Вот было бы несчастье! Когда в атаку идет такой славный малый, как ты, он не может утратить дар речи, разве что это будет ему наказанием за то, что он им злоупотребил!

— Нет, маэстро Готлиб, нет, я, слава Богу, вовсе не утратил дара речи! Но то, что я собираюсь вам сказать…

Поделиться с друзьями: