Женщины Лазаря
Шрифт:
Исаак вернулся через час, бережно выложил на стол два ледяных диска — молоко в Энске продавали замороженным, в кружках, стащил, хлюпая сопливым носом, варежки и протянул Марусе комок купюр — сдачу, хотя дадено денег было ровно. Как раз на литр молока. «Я не украл, я сторговался», — тихо, но твердо сказал он, хотя Маруся и не подумала бы подозревать или хотя бы спросить, она сама бы украла, если нужно, Господи, да она убила бы, наверно, не раздумывая, если бы с ней, с ее жизнью, попробовали бы вот так. Но с ее жизнью пробовали совсем по-другому.
Потому она просто взяла у Исаака деньги и убрала в шкатулку, которая прежде стояла на верхней полке буфета, а теперь, видишь, я ставлю
Они оба засмеялись, и добыча фуража раз и навсегда легла на Исааковы плечи, и он не подкачал: прекрасно знал не только конъюнктуру, но и всех торговок по именам и торговался так азартно и горячо, что даже самые упертые крестьянки сдавались, ошеломленно уступали, потому что вот, сами смотрите, тетя Оля, если молоко по двести семьдесят за литр, а мне нужно полтора литра, то это выйдет, двести семьдесят разделить на два и прибавить еще двести семьдесят, но я ведь еще и картошку беру, да что вы, откуда сто шестьдесят за кило, если вон Агаша отдает за сто пятьдесят и с привесом, но у нее молоко невкусное, а ваше — самое лучшее, нет-нет, я же сказал, что молока нужно полтора литра. Это выходит два с половиной кружка. А вы кладете — три.
По-русски он, кстати, говорил прекрасно, без малейшего анекдотического акцента — уж слишком долго они ехали, да и потом у детей вообще — способности к языкам. Лесик, вы не хотите позаниматься с мальчиком? У него явный талант, я по бумажке считаю медленнее, чем он в уме, уверена, что и вы — тоже. Но Линдт — нет, не хотел, и поговорить с Анеле на идиш тоже не хотел. С чего вы вообще взяли, что я знаю этот варварский язык, Мария Никитична? Что значит — а как я разговаривал в детстве? В детстве я вообще не разговаривал, если хотите знать, потому что не о чем было, да и не с кем. И не надо совать мне этого вашего Исочку, черт подери, никаких способностей у него нет и быть не может, вырастет — будет лавочником, как ему на роду и написано, вот и все дела.
(Но Линдт ошибался. Исочка вырос и стал майором Советской армии, отличным офицером наведения, потому что на роду ему столько раз было написано умереть, что Бог сам запутался, что делать дальше, и пустил Исочкину жизнь на самотек, и от того она сложилась особенно хорошо и верно.)
Так вот, на четвертый день своей жизни у Чалдоновых Исаак привел с рынка Валю. Вернее, Валя пришла сама, за дочкой, которую крепко держал за руку Исаак, очень серьезный, очень ответственный, очень взрослый.
— Мама Маша, — сказал он, когда Маруся открыла дверь. — Это Эля Туляева, она не верит, что у вас пианино. Говорит, что так не бывает и я вру. Но я же не вру. Можно показать?
Маруся оценивающим взглядом взвесила шестилетнюю девочку в отлично сшитом пальто с большими, словно у взрослой, пуговицами. Лицо у девочки было как у куклы — прелестное, круглое и очень капризное. Ничего хорошего Исааку это не предвещало.
За спиной у детей стояла женщина — измученная, не пойми какого возраста, они все выглядели сорокалетним старухами, с этой войной.
— Вы извините, — сказала она Марусе. — Ради бога, извините, но пусть мальчик покажет, что хочет, потому что иначе она, — женщина мотнула головой в сторону девочки, — ни за что не уймется. Упрямая, хуже некуда. Я бы ее отлупила — да знаю, что бесполезно.
— Да зачем же лупить? — удивилась Маруся. — Проще действительно показать. Заходите, — она посторонилась, пропуская, — и слушать не хочу, никаких «на минуточку» и «я на лестнице подожду» не будет. На лестнице холодно, а на кухне — чай. А пианино на минуточку не бывает. Это всегда долгая история. Так что милости прошу.
Женщина благодарно улыбнулась
и неожиданно оказалась очень молодой, лет двадцати трех от силы. Кончик носа у нее был уточкой, а между передними зубами — смешная щербинка, очень милая.— Меня Валя зовут, — сказала она смущенно. — Валентина Туляева. А это дочка моя, Эльвира. Мы воронежские, эвакуированные. Тут, за речкой, квартируем.
Маруся кивнула, наблюдая, как коленопреклоненный Исаак помогает маленькой гостье разуться. Хрустальное и непривычное имя Эльвира шло ей чрезвычайно — это было правильное имя, оно рифмовалось и с ярким выпуклым ртом, и с крошечными белесыми бровками и особенно с веселым равнодушием, с которым девочка позволяла Исааку ухаживать за собой. Ну, вот кто учил его быть воспитанным, деликатным, взрослым? Никто. Чалдонов до сих пор не умеет помочь даме управиться с пальто, а этот местечковый мальчишка — пожалуйста, уже раздел свою шестилетнюю куклу, словно букет развернул, — ловко, бережно, нежно, не повредив ни одного лепестка. Откуда в нем это? Непонятно…
Валя поймала Марусин взгляд и одернула на дочке шерстяное платьице, тоже, как и пальто, удивительно взрослое, с карманами, пояском, даже, кажется, с кокеткой.
— Это я сама шила, — объяснила она. — Я вообще-то лесной техникум до войны окончила, а шью так, для себя да на детей. У меня ведь сынишка еще — Славик. Ну и немного на продажу, конечно, приходится, а то с продуктами, сами знаете, совсем тяжело. Вам не надо ли чего пошить, кстати? Я недорого беру.
— Разве Исочке что-нибудь, — раздумчиво сказала Маруся. — Я подумаю, ладно?
Исаак снова взял Элю за руку и повел показывать пианино, молчаливо поджидающее в одной из комнат своих прежних хозяев, но Маруся еще не знала, можно ли говорить об этом с новой знакомой или нет. Жизнь покажет.
И она показала — буквально через несколько дней, когда стало ясно, что Элечка уходит от Чалдоновых только на ночь, и что Вале, чтобы забрать дочку, приходится давать по жутким вечерним улицам здоровенный крюк, а главное, у Исаака были такие глаза, когда Элечку уводили…
В общем, вернувшийся с работы Чалдонов обнаружил, что жизнь продемонстрировала ему еще не все свои кунштюки и теперь, слава богу, у него нет больше кабинета, зато имеется кроме Анеле, Исаака и Клары еще трое подкидышей — Валя, Элечка и годовалый Славик, а ведь днем приходило еще по пять-шесть ребятишек зараз, да многие, если матери уходили во вторую и третью смены, оставались ночевать…
Так что, можно считать, что жизнь вполне удалась. Да-с. Удалась.
Но, как ни странно, буквально через несколько дней всем обитателям чалдоновского дома уже казалось, что они жили вместе вечно, — всеобщая беда, эта проклятая война, да когда ж она наконец закончится, словно зацементировала их судьбы, замесила вместе в один мгновенно застывший и супернадежный раствор. Элечка и Исаак как будто всегда играли в чурбачки в захламленном барахлом длинном коридоре, соприкасаясь головами — ситцевой и войлочной, светлой и темной, масляно-гладкой и волнистой, как руно.
— Ну куда ты суешь, не видишь, что развалится? — возмущалась Элечка, она была ловкая, шустрая и вовсе не злюка и не капризуля, как сперва показалось Марусе, просто очень своенравная. Характерная — дальше нельзя. Чурбачковая башня, повинуясь Элечкиному инженерному чутью, действительно рассыпалась, Исаак виновато вздыхал и глупыми от Элечкиного присутствия руками принимался за возведение вавилонской конструкции заново, его терпения хватило бы и на миллион лет, лишь бы все эти годы рядом с ним сидела на полу эта девочка с сердитыми бесцветными бровками и небогатой косицей, в которую вместо ленты был вплетен лоскут выкрашенного синькой бинта. (Его и хватило на миллион лет — этого терпения, потому что Элечка и Исаак, мои мама и папа, до сих пор вместе, и до сих пор он ведет ее за руку, когда они возвращаются домой, и до сих пор она недовольна тем, как он управляется с хозяйством…)