Женщины на российском престоле
Шрифт:
В августе 1792 года она писала Гримму, продолжая, по-видимому, уже начатый заочный разговор: «Послушайте, к чему торопиться с коронацией? Мне это не по вкусу. Соломон сказал: „Всему свое время“. Сперва мы женим Александра, а там со временем и коронуем его со всеми царем, и будут при том такия торжества и всевозможные народные празднества. Все будет блестяще, величественно, великолепно. О, как он сам будет счастлив и как с ним будут счастливы!» Все это адресовано европейскому громкоговорителю, как будто цесаревич Павел давным-давно «почил в Бозе». В сентябре 1791 года Екатерина писала своему приятелю, что если революция охватит Европу, то появится тиран, который ее поработит, «но этого не будет ни в мое царствование, ни, надеюсь, в царствование Александра». Царствование Павла I не предполагалось?
Впрочем, о его судьбе она тоже думала. Вот перед нами заметка Екатерины о трагическом конфликте Петра Великого с царевичем Алексеем, которого отец лишил права наследовать престол. Казалось бы, ничего особенного – историческая заметка и не более. Но как искренне убеждена Екатерина в правильности поступка Петра, сколько страсти и ненависти
Впрочем, Екатерина не торопилась – куда спешить? Еще столько дел и лет впереди, все успеется…
Осенняя гроза над царскосельским парком
Но в середине 1790-х годов старость не только подошла к порогу ее дома, но и переступила через него. Несмотря на оптимизм, радость жизни и бесконечное желание любить, Екатерина чувствовала приближение новых времен, которые она уже не увидит. Кончался XVIII век, потрясенный ужасом кровавой революции во Франции, один за другим уходили выдающиеся деятели, прославившие этот век. В 1786 году умер Фридрих Великий – главный оппонент Екатерины в мировой политике. И без него, без постоянной тонкой игры с этим «Иродом» – так императрица называла прусского короля – стало пусто. В 1790 году умер и давний приятель Екатерины, австрийский император Иосиф II, в 1791 году не стало Потемкина… 15 марта 1792 года на маскараде в Стокгольме был смертельно ранен шведский король Густав III.
С ним у Екатерины были сложные отношения. В 1788 году он начал войну против своей родственницы – российской императрицы. Момент был благоприятный для шведов: русская армия воевала на Юге. Для защиты столицы пришлось срочно собирать все резервы, думать о вооружении горожан. Екатерина, оставшись в столице без Потемкина и Суворова с бездарными генералами – «бздунами» (ее непарламентское выражение), так нервничала, что даже похудела – пришлось перешивать все платья. И было от чего: настоящая война стучалась в высокие окна Зимнего дворца непрерывным грохотом многодневного морского сражения у близкого острова Гогланд, а западный ветер приносил в столицу густой пороховой дым, что позволило императрице написать Потемкину о себе как о человеке, который тоже понюхал пороха. Потом, после победы русских, царственная дружба восстановилась, и Густав был реабилитирован в глазах Екатерины своей последовательной антифранцузской политикой. «Мы с ним, – говорила Екатерина своему статс-секретарю, – часто в мыслях разъезжаем на Сене в канонирских лодках». Но этому было не суждено свершиться: в 1792 году Густава предательски застрелили в суете придворного маскарада…
Но самую страшную потерю принес 1793 год. Несчастный король Людовик XVI был, к ужасу всей монархической Европы, гильотинирован на Гревской площади. Спустя некоторое время революционеры совершили новое злодейство – там же казнили королеву Марию-Антуанетту.
Менялись и люди вокруг Екатерины. Она видела, что в рядах придворных появляется все больше новых, свежих лиц, незнакомые молодые люди мелькали на балах и празднествах в Эрмитаже, и это наводило на грустные размышления. Один только старый-престарый Гримм мог понять грусть императрицы, которая написала ему 11 февраля 1794 года: «Скажу вам, во-первых, что третьего дня 9 февраля, в четверг, исполнилось 50 лет с тех пор, как я с матушкой приехала в Россию. Это было в четверг 9 февраля, следовательно, вот уже 50 лет, как я живу в России, и из этих пятидесяти я, по милости Божией, царствую уже тридцать два года. Во-вторых, вчера при дворе зараз три свадьбы. Вы понимаете, что это уже третье или четвертое поколение после тех, которых я застала в то время. Да, я думаю, что здесь, в Петербурге, едва ли найдется десять человек, которые бы помнили мой приезд. Во-первых, слепой, дряхлый Бецкой: он сильно заговаривается и все спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра I-го. Потом 78-летняя графиня Матюшкина, вчера танцевавшая на свадьбах. Потом обер-шенк Нарышкин, который был тогда камер-юнкер, и его жена. Далее его брат обер-шталмейстер (читатель помнит, как он в Риге помогал хохочущей Фике закидывать ногу в необыкновенные русские сани. – Е. А.),но он не сознается в этом, чтоб не казаться старым. Потом обер-камергер Шувалов, который по дряхлости уже не может выезжать из дому, и, наконец, старуха моя горничная, которая уже ничего не помнит. Вот каковы мои современники! Это очень странно – все остальные годились бы мне в дети и внуки. Вот какая я старуха! Есть семьи, где я знаю уже пятое и шестое поколение. Это все доказывает, как я стара; самый рассказ мой, может быть, свидетельствует то же самое, но как же быть? И все-таки я до безумия, как пятилетний ребенок, люблю смотреть, как играют в жмурки и во всякие детские игры. Молодежь, мои внуки и внучки говорят, что я непременно должна быть тут, чтоб им было весело и что со мною они себя чувствуют гораздо смелее и свободнее, чем без меня».
Вряд ли дети уже научились так подобострастно лгать,
да их и не обманешь притворной веселостью – молодая душа постаревшей Фике была им открыта, и они хотели, чтобы милая бабушка с голубыми глазами не покидала их шумной компании… Но ее ждали в кабинете дела, шли с докладами статс-секретари. Они приносили плохие вести из Франции. Там лилась кровь, и чувствовалось ожесточение древних религиозных войн или, может быть, наступающего неизведанного железного века. Это ожесточение было непривычно для славного XVIII века, современники которого почти не употребляли так нам знакомое беспощадное, уничтожительное слово «враг», а пользовались лишь некровожадным словом «неприятель», как бы обратным «приятелю». Екатерина внимательно следила за событиями во Франции. Непосредственно Россию они не затрагивали, и поначалу она не разгадала зловещий смысл того, что происходило в Париже начиная с 1789 года. Царица даже была довольна созывом Генеральных штатов и полагала, что наконец безумным тратам Бурбонов будет положен конец – они жили явно не по средствам. Но потом события утратили логику, и вскоре стало ясно, что в величайшей державе Европы началась кровавая чума революции. Франция стремительно покатилась к террору и гражданской войне.Екатерина не была склонна обвинять в происшедшем своих друзей-просветителей, чьи идеи воодушевили Робеспьера и Дантона. 5 декабря 1793 года она писала Гримму: «Французские философы, которых считают подготовителями революции, ошиблись в одном: в своих проповедях они обращались к людям, предполагая в них доброе сердце и таковую же волю, а вместо того учением их воспользовались прокуроры, адвокаты и разные негодяи, чтоб под покровом этого учения (впрочем, они и его отбросили) совершать самые ужасные преступления, на какие только способны отвратительные злодеи. Они своими злодеяниями поработили парижскую чернь: никогда еще не испытывала она столь жестокой и столь бессмысленной тирании, как теперь, и это-то она дерзает называть свободой! Ее образумят голод и чума и тогда убийцы короля истребят друг друга, тогда только можно надеяться на перемену к лучшему».
И хотя императрица поддерживала французскую эмиграцию, принцев крови морально и материально (правда, взаимообразно), она почти не скрывала своего убеждения, что именно развратный Версаль виноват в том, что ящик Пандоры был открыт (как и Петр III сам был виновником своей гибели). Конечно, в этом осуждении видна старая неприязнь преуспевающей провинциалки к бедам столицы мира, но мы теперь знаем, что Бурбоны, ничему не научившиеся и позже, сами бросили гранату под свою софу и бездарной политикой привели страну к катастрофе.
У Екатерины не было иллюзий на их счет («Лекарство от глупости еще не найдено, рассудок и здравый смысл не то что оспа: привить нельзя»). Она полагала, что с прежним абсолютизмом во Франции покончено, что нужно признать существование парламента, дать определенные свободы гражданам, одним словом, жить в новой Франции. Это не означало, что русская самодержица примирилась с тем, что там делалось. Она никогда не путала законопослушный и ответственный народ с толпой, разнузданной чернью и считала, что, пройдя неизбежный этап самоистребления, господства «духа разнузданности», Франция вернется к идее монархии.
13 января 1791 года она писала Гримму, что там неизбежно появится Цезарь и «усмирит вертеп», а 22 апреля, не без остроумия и проницательности, добавляла: «Знаете ли, что будет во Франции, если удастся сделать из нее республику? Все будут желать монархического правления! Верьте мне: никому так не мила придворная жизнь, как республиканцам». Очень жаль, что императрица не дожила до 5 декабря 1804 года – дня коронации Наполеона I. Ее пророчество исполнилось всего через тринадцать лет! Еще она считала, что революционная зараза расползется по Европе, что придет жестокий Тамерлан или Чингисхан, который поглотит ее, а потом явится Россия и всех спасет.
Точно известно, что Нострадамуса царица не читала, а опиралась только на опыт, интуицию и свою силу. Медью звенят ее слова 1790 года в ответ на похвалу Потемкина за ее «неустрашимую твердость»: «Русская императрица, у которой за спиной шестнадцать тысяч верст, войска, в продолжение целого столетия привыкшие побеждать, полководцы, отличающиеся дарованиями, а офицеры и солдаты храбры и верны, не может, без унижения своего достоинства, не выказывать неустрашимой твердости».
Французские события привели Екатерину к одному, но очень важному выводу: надо сделать все, чтобы революционная зараза не проникла в Россию. Именно поэтому в России появляется цензура, на вполне невинного московского издателя масонских трактатов Н. Новикова обрушиваются репрессии, принесшие ему, в отличие от других, не пострадавших издателей, славу выдающегося русского просветителя. Вполне преуспевающий таможенный начальник, но посредственный писатель Александр Радищев попадает, как часто это бывает в России, под очередную «кампанию по борьбе с (против)…» и отправляется в Сибирь. Задрожали и масоны, чьи занятия рационалистка-императрица всегда презирала и над «таинствами» которых беспощадно глумилась. Если раньше императрица вполне снисходительно относилась к критике, то теперь она видит в ней потрясение основ. По поводу выхода в академической типографии пьесы Княжнина «Вадим» на сюжет из новгородской «республиканской» истории она устроила головомойку президенту Академии наук княгине Дашковой, которая, как и императрица, не читала пьесы до печатного станка. «Признайтесь, – обиженно восклицала Екатерина, – что это неприятно… Мне хотят помешать делать добро: я его делала сколько могла и для частных людей, и для страны; уж не хотят ли затеять здесь такие ужасы, какие мы видим во Франции?» Не будем забывать, что на дворе был июнь 1793 года, во Франции в это время Конвент принял драконовские законы против спекулянтов, Марию-Антуанетту разлучили с сыном и начали поспешно готовить постыдный процесс против нее, обвиняя мать в противоестественной связи со своим ребенком… Так что императрицу, дувшую на воду, можно понять – в Париже тоже началось с пьесок и прокламаций.