Женщины революции
Шрифт:
— Она нас укатает пословицами! — уныло проговорил Сидоров и опустил занавеску.
И опять продолжалось чаепитие. Старуха держала блюдечко на вытянутых пальцах, изредка клала в рот крошечные кусочки сахара. Людмила Николаевна задумчиво помешивала ложечкой. Сергей пил вприглядку, не решаясь брать леденцы. Слышно, как тихо переругивались городовые, обвиняя друг друга в жульничестве.
Кузьминична повернула чашку вверх дном, поставила на блюдечко, положила сверху кусок сахара. Сказала как отрезала:
— Хватит, племянничек, посидел — пора и честь знать. Крестница мне из святого писания почитает.
Она грубовато проводила племянника до дверей, сунула кулёк с леденцами и приказала через
— Она его бранит, а бог его хранит — не серчай на старую: добра тебе хочу.
Парень стоял, низко наклонив голову. Старуха поцеловала его в лоб и долго кричала через открытую дверь — всё давала наставления и советы.
Людмила Николаевна облегчённо вздохнула: пронесло! Теперь Сергей предупредит о засаде. И опять хрипло били часы, кричала ржавым голосом кукушка. Старуха незаметно сунула паспорт Людмиле Николаевне и тоже стала её провожать. Полезла под кровать и, вытащив разбитые сапоги, прижала их к груди. Видно, напряжение сказалось: лицо её посерело, глаза ввалились, в голосе едва сдерживаемые слёзы.
— Возьми и отдай дворнику. Поклонись от меня и попроси прощения: мол, крёстный-то Семён Лазаревич преставился… Да, да, голубка. Преставился, а сапоги-то сделать не успел. Уж пусть не гневается… Да и сама не тужи. — Старуха прижалась к Людмиле Николаевне. Худенькая. Беспомощная. — Не горюй, дочка. Всё стерпится, всё обойдётся. Наше дело кипело, да на льду пригорело.
Лёд Ладоги
Подул западный ветер. По Неве шёл лёд Ладоги. Май. На небе сверкающее солнце. Лучи его, множась, дробятся о льдины, припудренные снегом. В Петербурге ледоход! В воздухе размеренный гул. Холодный, пронизывающий ветер гнал лёд. Шёл он густо, оставляя голубые разводы. Нева вспухла, грозила захлестнуть набережные, охраняемые гранитными львами. А ветер гнал и гнал лёд. Казалось, под его напором рухнет Троицкий мост. Лениво наползали льдины одна на другую и рушились с оглушительным грохотом. Нева выталкивала их под мостом Мойки, заполняла каналы, окружала ожерельем Летний сад.
Людмила Николаевна, прикрыв голову кружевным шарфом, смотрела с Иоанновского моста на Неву. Непохожую. Праздничную. Глаз не оторвать от столь позднего ледохода. Ветер обжигал лицо, раскачивал фонари на стрелах-пиках, схожие с ёлочной мишурой.
По крупному булыжнику сытые лошади провезли карету… На облучке рядом с кучером жандарм. Женщина тяжело вздохнула: чувство неприятное, как всегда при встрече с тюремной каретой.
Иоанновский мост соединял город с Петропавловской крепостью. Старинный, игрушечный. Украшенный висячими фонарями в кованой оправе. У полосатой будки лошади замедлили ход. Жандарм, перегнувшись, что-то прокричал караульному солдату, и карета скрылась. «Вот и всё… Новый узник…» — уныло подумала Людмила Николаевна и вздохнула. Недаром Иоанновский мост в — подполье называли «мост вздохов».
На Иоанновском мосту она оказалась случайно: торопилась в Гостиный двор, но в конке обратила внимание на некоего господина, напоминавшего трактирного вышибалу. Решила провериться. Нет ли шпика. Сошла у Татарской мечети, господин следом. Да… Вот и торчит у Троицкого моста, стараясь не потерять её в толпе. Наверняка шпик. Придётся в который раз зайти в Петропавловский собор.
Карета с княжеским гербом поворачивала с Троицкого моста, скрывая Людмилу Николаевну. Шпик засуетился, а молодая женщина, не раздумывая, заторопилась по Иоанновскому мосту, полному питерцев, глазеющих на диковинный ледоход.
Под низким сводом Людмила Николаевна прошла во внутренний
двор. Опять караульная будка с застывшим солдатом-гренадером. Над воротами икона, по обеим сторонам в нишах фигуры Афины и Истины. Деревянные. С облупленными носами.Со стен Нарышкина бастиона прозвучал сигнал — пушечный выстрел, по традиции возвещавший полдень. Ему вторил переливчатый перезвон часов Петропавловского собора.
Молоденькая монашка в чёрном одеянии мелко крестилась. На круглом лице умиление — часы вызванивали гимн «Боже, царя храни».
Людмила Николаевна миновала вытянутые здания артиллерийских складов и Инженерного дома с пирамидами из чугунных ядер. Аккуратные стриженые газоны. Дорожки, посыпанные оранжевым песком. У Комендантского кладбища, примыкавшего к собору, — там покоились коменданты Петропавловской крепости — сановитая толпа. Генеральские мундиры. Адъютантские сюртуки. Золотые погоны. Аксельбанты. У могильных плит, позеленевших от давности, светские дамы. Очевидно, чья-то годовщина.
Сквозь цветные витражи Петропавловского собора горело солнце. Сияли золотые обручи сводов, массивный иконостас, царские врата. В медальонах, тяжёлых окладах, больших рамах лики святых. Вспыхивали хрустальные люстры. Мраморные раки — усыпальницы царской семьи сверкали начищенными медными досками. Над ними древки знамён времён Северной войны — синие, зелёные, голубые, затканные золотом и шведскими королевскими лилиями. Собор в своём великолепии скорее напоминал дворцовую залу, чем храм. Крупными складками падал пурпурный бархат над царским местом. Вдоль стен собора в нишах двенадцать картин по святому писанию — старая как мир песня: Христос терпел и нам велел. А вокруг золото, парча, драгоценные камни — вот они, заповеди-то! В центре кафедра с витой лестницей, залепленной золочёными апостолами. Вверху ангел поднял крест, как меч. С кафедры лились проповеди…
Людмила Николаевна, поджав губы, недобро усмехнулась: в такой роскоши думы о ближнем? Кафедру осмотрела внимательно: отсюда, подобно грому, раздавались проклятия Степану Разину, Емельяну Пугачёву да Льву Толстому. Она почти физически ощущала это гнусное «анафема». Стёпка Разин — анафема… Емелька Пугачёв — анафема… Лев Толстой — анафема… Трижды хор разражался проклятиями: «Анафема… Анафема… Анафема…» Проклинать Льва Толстого?! Ну-с и порядочки…
Засеменил монах с кружкой. Измождённый. С оливковым лицом и потусторонним взглядом, как живое напоминание о страдании. Сосед Людмилы Николаевны, перекрестив потный лоб, бросил в кружку рубль. Пора уходить.
И опять долго стояла в тени густых лип неподалёку от чистенького особнячка классического стиля, которыми славится Петербург. Розовый. Двухэтажный. С белыми наличниками и строгой лепниной. Комендантский дом. Страшный. Обманчивый, как улыбающийся палач. Здесь выслушивали смертный приговор декабристы, а позднее из этого розового дома увозили на Шпалерную Михайлова, Гельфман, Желябова.
Между булыжником, выжженным солнцем, пробивались кустики травы. Молодые, задорные, как новая жизнь, которую не может заглушить даже камень. Крепость, запоры, камень — всё ничто в сравнении с жизнью… И от этой мысли стало спокойнее. Ничего, повоюем!
Сторонкой обошла толпу, прибывавшую к комендантскому кладбищу. В расшитой золотом ризе гнусавил дьякон, размахивая кадилом. Могучими глотками вторили монахи. Рослые, как солдаты-гренадеры при въезде в крепость. И опять чистенькие газончики и стриженные на английский лад липы…
На Троицком мосту шпика не было. Потерял… Женщина обрадовалась. Стояла, вслушиваясь в накаты Невы на казавшиеся неприступными стены Петропавловки. Застыл на соборе ангел-флюгер с поднятой трубой. Высоко проступала витая шапка татарской мечети, будто соперничая с Петропавловской иглой.