Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Шрифт:
Однако всегдашняя привычка относиться к каждому своему поступку с практической точки зрения, то есть исходя из того, что из этого поступка получится, через какое-то время остановила Плошкина и заставила оглянуться.
Что-то он делает не то, что-то он такое забыл, не учел, без чего нельзя приступать ни к одному серьезному делу. У Плошкина было такое ощущение, что он вышел в поле на весеннюю пахоту, но то ли без плуга, то ли без лошади, то ли еще без чего-то важного, как это случается во сне. Стоя на каменистом скате сопки, оглядывая серые навесы, под которыми велась промывка породы, зловещие грибки для охраны, вглядываясь в черноту штрека, Плошкин пытался понять, что же он такое забыл и не сделал,
Он понял, что его побег обнаружится тот час же, едва утром выяснится, что в забой можно пробраться тем же путем, каким он его покинул. Кто-то проникнет за завалы, найдет там его товарищей, и вскоре начальству станет ясно, что Плошкин бежал. А если они там никого не обнаружат, то решат, что вся бригада лежит под завалом, и пока выкопают последнего, пройдет несколько дней. За это время беглецы уйдут далеко. Значит, надо вернуться и забрать с собой остальных.
Сначала он поведет их на заимку, где прошлым летом ловил лососей для столовой лагерного начальства. Там должны остаться соль, сети, спички, гарпуны, топоры, что пригодится им в долгом пути по тайге. Там они могут даже пару дней отдохнуть и наесться пришедшей на нерест горбуши, заготовить на дорогу икры. Одному это не осилить, а бригадой…
И Сидор Силыч снова ступил под низкие своды штрека.
Глава 3
Плошкин поднял остатки своей бригады пинками. Он заранее решил ничего им не объяснять, чтобы не тратить зря времени, уверенный, что далеко не все решатся на побег. Он знал, что антеллигенты вообще не бегают – за годы, проведенные в неволе, он ни разу об этом не слыхивал, – а бегают только блатные. К тому же прошлый опыт подсказывал ему, что антеллигенты – это такой народ, который, прежде чем на что-то решиться, будет долго и бесполезно рассуждать и спорить, а уж потом, когда переругаются, упустят время, только тогда, может быть… Но он им этого не позволит, хватит – покомандовали, теперь не их, антеллигентов, время. И хотя среди оставшихся в живых членов его бригады антеллигентов было четверо, то есть почти пополам на пополам, но заговорить они могут и самого черта.
– Давай быстрей, мать вашу во все дырки! – орал Плошкин, награждая зэков подзатыльниками, впрочем, не слишком сильными. – Подохнуть здесь хотите, суки антеллигентные? Я вам подохну! Шевелись, падлы, морду раскровяню!
Он орал и толкал их к выходу, и они, привыкшие в тюрьмах, на пересылках и в лагерях к такому с ними обращению, заспешили, затрусили по трапу, осклизаясь и падая, но бригадир не давал им опомниться, гнал и гнал вперед.
Возле завала Плошкин остановил свою бригаду и первым полез наверх, велев остальным лезть следом и не шуметь.
На все рожки горели четыре светильника, яркий свет создавал ощущение если не безопасности, то, по крайней мере, уверенности, что бригадир знает, что делает, что, наконец, керосин не берегут только тогда, когда он больше не понадобится. И люди уже без понуканий дружно полезли вверх вслед за бригадиром.
За спиной Плошкина слышалось сиплое дыхание, вскрики, придавленная ругань, хруст и громыхание мерзлой породы.
Плошкин осилил последний завал, выбрался в штрек, оглянулся и понял, что все это бессмысленно: утром найдут костер и поймут, что обвал придавил не всех, что оставшиеся в живых бежали, за ними отрядят погоню и постреляют на месте, не доведя до лагеря. Но останавливаться не хотелось, о последствиях думать – тоже, на Плошкина нашло тупое упрямство, когда никакие доводы не действуют, и он лишь злее торопил своих людей, решив, что будет, то и будет, авось да повезет.
Вслед за бригадиром съехал из-под потолка на заднице бывший гэпэушник
еврей Пакус, человек неопределенного возраста; за Пакусом суетливой ящерицей на брюхе сполз бывший профессор права из Казани Каменский, старик шестидесяти лет; за ним – Пашка Дедыко, еще совсем мальчишка, из кубанских казаков; за Пашкой из щели показалась голова бывшего рабочего-металлиста и студента-рабфаковца из Ленинграда Димки Ерофеева, вот и он сполз вниз; за ним, что-то бормоча, скатился Георгий Гоглидзе, грузин из Кутаиса, из учителей, один глаз которого затянут бельмом и постоянно слезится.Оставался еще один, и было видно, как в черной щели свет то разгорается, то меркнет: то выбирался наружу последний из оставшихся членов бригады – бывший профессор ботаники из Нижнего Новгорода Придорогин, доходяга, не вырабатывавший даже половины нормы, хотя ему не стукнуло еще и сорока лет.
Вот показалась голова Придорогина, вот он высунулся почти до пояса и вдруг, отбросив в сторону почти пустой светильник, звонко затарахтевший вниз по скату, заорал что-то нечленораздельное, что-то неожиданно радостное и дикое, будто выбрался не из-под завала, а получил полную свободу.
И тут же послышался сперва тихий треск, потом будто скрежет, вскрикнул Пашка Дедыко и пустился бежать по штреку, за ним остальные, только профессор Каменский замер, ничего не понимая, и смотрел вверх, туда, где торчала голова Придорогина с широко раскрытым ртом и выпученными глазами.
Это было так страшно, что Каменский попятился, все еще держа перед собой светильник обеими руками, потом увидел, как по потолку прошла трещина, и огромная глыба, будто занавес в театре, медленно и величаво сползла вниз и скрыла от него искаженное лицо профессора ботаники.
Кто-то рванул Каменского за рукав и потянул к выходу. Только пробежав несколько десятков метров, он услыхал глухой ропот нового обвала, и ноги у него подкосились, он выронил светильник, но чья-то рука держала профессора, крепко вцепившись в телогрейку, и тащила к выходу, так что Каменскому оставалось лишь переставлять свои непослушные ноги.
У выхода из забоя стояли шесть человек и, запаленно дыша, вглядывались и вглядывались в черноту штрека, все еще надеясь увидеть Придорогина. Но чернота хранила оцепенелое молчание, будто профессор ботаники последним своим криком навсегда отделил жизнь от смерти, оставив себе смерть, а им завещав жизнь и свободу.
– Все! – прохрипел Плошкин с облегчением: новый обвал вместе с Придорогиным окончательно похоронил под своими глыбами сомнения бригадира. – Отмаялся, царствие ему небесное. – И перекрестился. Потом решительно скомандовал: – Пошли! Быстро давай! Кто отстанет, вот энтим вот кайлом проломлю башку!
И зашагал вверх по склону сопки.
Глава 4
О том, что они именно бегут, – бегут из лагеря, бегут на волю, – речи не было, хотя во время коротких остановок люди смотрели на Плошкина с ожиданием, что тот разъяснит им, почему они так спешат, и не в лагерь, а совершенно в противоположную от него сторону. Один раз попытался было что-то вякнуть профессор Каменский, но Плошкин поднял угрожающе кайло и так глянул на него, что тот сразу же заткнулся.
Они не ели уже почти двое суток. А может, и больше, потому что никто не мог сказать, сколько времени они провели в забое, отрезанными от мира. Первым начал сдавать Пакус. Он все чаще останавливался, садился и, согнувшись, тяжело дышал и кашлял, почти не реагируя на ругань и подзатыльники. Лицо его покрывалось фиолетовыми пятнами, на лбу бисером выступал пот. Поднимался он трудно, через силу, долго стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, потом делал первый неуверенный шаг, второй, шаря в пространстве руками в поисках опоры…