Жернова. 1918–1953. Роман-эпопея. Книга пятая. Старая гвардия
Шрифт:
Всего лишь вчера в этом же кабинете сидел корреспондент «Известий» Борька Шульман и уговаривал подписать заявление, в котором осуждалась преступная шайка Зиновьева-Каменева. Сидел, пил чай с баранками, травил анекдоты, заходил то с одного бока, то с другого, но председатели обществ стояли на своем: нет и нет. Кто хочет, пусть подписывает, но исключительно в частном порядке, для подписи же от имени самих обществ у них нет полномочий, а чтобы получить такую подпись, надо собирать правление, затем собрание, на что уйдет несколько дней – и это только по Москве, а чтобы по СССР, так и думать нечего.
Борька Шульман несколько раз звонил в газету, спрашивал, что
Борька плюнул и ушел. Не в прямом, разумеется, смысле плюнул, а в переносном, то есть в душу плюнул, сукин сын: мол, ну и сидите тут трухлявыми пеньками, отставшими от насущных велений быстротекущего революционного времени, и дождетесь, что вас выкорчуют, чтобы расчистить почву для новых всходов. Он, сукин сын, так и сказал: выкорчуют. Это их-то, прошедших огни, воды и медные трубы! Такую вот молодежь вырастили, для которой нет ничего святого, то есть надо понимать так, что Шульман вернулся в редакцию и сказал, что старые большевики и политкаторжане «за!». Все как один.
– Так что, товарищи, мне сегодня идти в школу или не идти? – нарушил гнетущую тишину Коротеев и приставил к уху слуховую трубку.
– Идите, куда хотите, товарищ Коротеев, – вспылил Абельман. – Хоть в школу, хоть в Политбюро.
– Ась?
– Я говорю, – уже кричал Абельман, – что можете идти!
– Мне б провожатого: сам не дойду.
– А вот товарищ Синегубов – он вас проводит.
– Почему я? – возмутился Синегубов и громко шмыгнул носом. – Как чуть что, так товарищ Синегубов. Сами и провожайте, а мне надо… у меня дела.
С этими словами он поднялся, сунул под мышку папку и покинул кабинет.
– Так идти мне или не идти? – снова завел свое Коротеев.
Абельман и Минкин с ненавистью посмотрели на старика, не зная, как от него отвязаться.
В эту минуту в кабинет заглянула старая революционерка Розалия Пинзур. Она всегда именно заглядывала, чуть приоткрыв дверь, просовывала в щель голову в ожидании, что ее то ли пригласят войти, то ли попросят закрыть дверь с той стороны. Уставившись на сидящих в кабинете испуганными глазами, она ожидала решения своей участи на ближайшие несколько часов или разоблачения ее коммунистической неискренности. Но поскольку ее не гнали, не разоблачали и ничего ей не предлагали, она протиснулась в щель, произнесла обычное: «Компривет вам, товарищи!», робко присела на краешек стула, заглядывая в лицо то одного товарища, то другого.
Розалия Марковна в партию большевиков вступила лишь в двадцать первом году, убедившись, что большевики действительно «взяли власть надолго и всерьез», а до этого числилась сперва в «Бунде», потом… потом даже подумать страшно: состояла в рабочем совете, который был образован в черте еврейской оседлости полковником Зубатовым, а когда зубатовщина приказала долго жить, подалась в сионистки, целью которых было создание государства Израиль, населенного исключительно евреями, и на том самом месте в Ханаане, где такое государство существовало задолго до рождества Христова; из сионисток перекочевала в меньшевики, а уж оттуда – в большевики. Нелегкий и весьма запутанный путь к большевикам прошли и многие другие политкаторжане. И даже «старые большевики».
Хотя Розалии Пинзур перевалило за семьдесят и во рту почти не осталось зубов, она во всю молодилась: носила парик, кокетливый берет и вуаль, красила щеки губной помадой, подкладывала
под бюстгальтер вату, кокетничала с молодежью, шепелявя от избытка чувств и вихляя костлявым задом. Энергии ей было не занимать, а встречаться со школьниками и студентами она просто обожала. И ей тут же поручили проводить Коротеева в ближайшую школу, где он должен рассказать старшеклассникам о своих мытарствах по царским каторгам, какие жуткие порядки там существовали и как гибли товарищи, «замученные тяжелой неволей».– В школу я, конечно таки, пойду, но сперва объясните мне, что такое уже происходит? – заговорила Розалия Марковна, удостоверившись, что без нее здесь не обойтись. – Почему уже от моего имени выражают одобрение судилищу над нашими товарищами по партии? Я заявляю решительный протест! – воскликнула она, тряхнув накладными буклями, и даже притопнула ногой, обутой в огромные боты.
– А чего вы уже нам заявляете свой протест? Заявляйте его Бухарину. Это он без всякого с нашей стороны согласия дал в газете одобрение, которое будто бы идет от нашего же имени. К нему, Роза, к нему! – воскликнул Абельман трагическим голосом.
– И заявлю! И в школе так и скажу, что это беспардонная ложь, порочащая имя большевика-ленинца! Моя принципиальная позиция состоит в том, чтобы выйти на улицу и заявить протест. Пусть нас убьют, пусть расстреляют, но какое это счастье погибнуть за свободу и коммунистические убеждения! – воскликнула она со слезой в голосе и даже всхлипнула.
Все смотрели на нее, будто Розалия Пинзур только что свалилась с луны. И подавленно молчали.
– Ась? – подался со своей трубкой к женщине Коротеев.
– Идемте, товарищ Коротеев. Здесь нам делать нечего! – воскликнула она и снова топнула ногой. В глазах ее уже не было страха, в них светилась решительность и партийная твердость.
– И что будем делать? – спросил Минкин у Абельмана, когда за Пинзур и Коротеевым закрылась дверь. – Опровержения они не дадут. Обращаться к Сталину бесполезно. Выходить на улицу – глупо. Может быть, к Мехлису?
– К Мехлису? Ты шутишь? – отмахнулся Абельман. И, понизив голос до шепота: – Если к кому и обращаться, то к… Сам знаешь, к кому. Но пока дойдет до Парижа, время будет упущено.
– Надо не к нему, а к его сыну, – тоже перешел на шепот Минкин. – Впрочем, и это бесполезно. К тому же накличем на себя беду. И на других тоже… Кстати, ты слышал: Сталин собирается закрыть еврейскую секцию в Цека?
– Не может того быть! – воскликнул Абельман. – А что же Каганович?
– А! – презрительно махнул рукой Минкин. – Да он такой же еврей, как и выходец из рабочих! Он поди и не знает, что такое гаечный ключ и с какой стороны хвататься за молоток! – И заключил: – И все там сплошь фальшивые! Все бывшие семинаристы да кадеты! И коммунизм строят тоже фальшивый!
Дверь открылась, стремительно вошла женщина лет сорока, невысокого роста, плоскогрудая, сухая, подвижная, с лихорадочным блеском в черных навыкате глазах – очень похожая на ту, что только что покинула кабинет, но на тридцать лет моложе. Не поздоровавшись, она бросила на стол пачку газет и воскликнула:
– Бухарин-то! А! Ах, негодяй! Ах, Иуда! Продался Сталину за тридцать сребреников! А мы-то считали его настоящим партийцем-ленинцем! Боже, что происходит? Голова идет кругом!
Выпалив все это одним духом, она упала в кресло, и стала резкими движениями расстегивать пуговицы на лисьей шубке. Ее серое лицо при этом кривилось и дергалось. Казалось, она вот-вот расплачется. Покончив с шубкой, достала из кармана кисет и бумагу, принялась крутить «козью ножку».