Жестокая любовь государя
Шрифт:
— За каждым боярином присмотр должен быть, государь, — осмелился высказать свое суждение Малюта Скуратов.
— Вижу, ты смышлен, — потрепал по вихрастым кудрям холопа Иван Васильевич, — потому я и держу тебя подле себя. Не царское дело шептунов выслушивать, о государстве я радеть должен! Вот ты этим и займешься, Малюта! Ангелом-хранителем при моей особе сделаешься, что услышишь худое, так сразу дашь знать, а уж я с изменниками расправлюсь.
— Чего прикажешь делать, Иван Васильевич? — едва не поперхнулся от такого доверия думный дворянин.
— Лихих людей искать должен и заговоры
— Понял, государь, — едва вымолвил в волнении Малюта Скуратов.
— Все бояре у тебя вот здесь будут, — сжал кулак Иван Васильевич. — Дохнул в ладонь, и нет их, — разжал кулак Иван Васильевич. — Будешь служить мне собакой, почестями не обделю, а предашь… псом поганым помрешь!
— Государь-батюшка, да я ж ради тебя!.. Да я жизни не пожалею, — хватал Малюта в признательности полы государева кафтана.
— Ну ладно, вижу, что любишь ты своего царя, а теперь ступай. И помни!
Малюта Скуратов дело поставил ладненько — количество шептунов во дворе увеличилось втрое, а в приказах бояре глазели по сторонам, прежде чем отваживались чихнуть. Подьячие приобрели такую силу, какую не имели бояре, и, задрав носы, низшие чины ходили так, будто каждый из них имел в кормление по большому городу.
Втайне от двора Григорий повелел заморским мастерам понаделать в темных комнатах слуховые окна, у которых рассадил своих людей, и те, меняясь, словно в карауле, доносили Малюте последние новости. А они были разные: дочка Петра Шуйского слюбилась с молодым приказчиком и второй день появлялась на зорьке; два боярских сына разодрались из-за девки, и один другому вышиб глаз; матерая вдовица Воротынская запила с молодым стольничим, который годился ей едва ли не во внуки.
Малюта без утайки пересказывал Ивану Васильевичу все новости, и тот всегда слушал его с прилежным вниманием.
— Не ошибся я в тебе, Малюта, — ласкал Иван Васильевич холопа, — не ошибся.
— А тут еще о царице разное худое глаголят, — подступал осторожно Григорий.
— Говори, Малюта, не тяни. Мне теперь все едино! Чего там такое болтают, что я не знаю?
Поводил Скуратов в смущении глазами, а потом решился:
— Дескать, девок красивых в свой терем неспроста царица приваживает. Будто с ними в постелю ложится. По трое бывает! Вот они ее и ласкают.
Это известие для Ивана было новым. Крякнул государь с досады и произнес ласково:
— Продолжай, Григорий Лукьянович, продолжай, родимый, никто тебя не обидит, всю правду говори.
— Царица лично этих девиц благовониями натирает, а потом тело их целует. Неужно ничего не замечал, государь?
Как же не заметить такое! Бывало, прижмешь к себе черкесскую княжну, а она бабье имя выкрикивает. Неделю назад Иван Васильевич
подписал указ о сожжении в срубе двух баб, которые были уличены в содомском грехе. Сожгли, как ведьм, с позором.Но царицу, как ведьму, не сожжешь. И плетей не дашь, чуть что не так, она башкой в петлю лезет.
— Ты про это никому не говори, — строго наказал Иван Васильевич. — А за царицей присматривай… Смотри-ка что делается-то, исчадье ехидное! А теперь ступай, Гришенька, и спуску боярам не давай.
Ласков был со слугой Иван Васильевич.
Малюта Скуратов не все рассказал государю. Вчера вечером одна из боярышень раскидывала опилки по дворцовому саду, в тех самых местах, где любила гулять Мария Темрюковна.
Никитка-палач с пристрастием допрашивал девицу, и после каждого удара на ее теле оставались следы от двенадцатихвостной плети. Она призналась, что хотела навести порчу на царицу и уже целый месяц забрасывает ее следы опилками, когда та выходит к Благовещенскому собору.
Царице и вправду занедужилось в последний месяц, и теперь Малюта не сомневался, что волхвование не прошло бесследно.
Боярышня рассказала о том, что, кроме нее, порчу на царицу наводили еще три девицы и одна ближняя мамка: бабы подкладывали свои волосья ей под постелю, шептали заклинания на свечах и кололи иглами восковые фигурки.
А тут еще истопник объявился, что дежурил под дверьми у царицы: верные люди приметили, что держал он в руках лягушачий скелет, а это неспроста!
Палач божьей милостью
Никитка-палач был потомственным мастером заплечных дел. Москва еще помнила его отца, высоченного и дохлого на вид старика, у которого кости выпирали во все стороны так, будто он не подозревал о существовании пищи или постился по крайней мере года полтора. И было странно смотреть, как закопченный и высушенный, словно вобла, старик легко размахивал топором, будто то была ложка, а не пудовое орудие.
Старый мастер рубил головы несколько десятилетий кряду, и если бы все выставить через версту, то наверняка они опоясали бы пол-России.
Но к старости он начал слепнуть и вызывал смех у собравшегося народа, когда удар приходился мимо склоненной головы, отщепив от колоды огромную занозу. А иногда дорубал узника несколькими ударами, как это делает неопытный мясник, прежде чем повалит животное.
Вот тогда одряхлевший мастер и обратился к государю, чтоб отпустил его с миром на покой, дал бы за службу небольшое поместье, где можно было бы коротать денечки и считать кур; а если нет… хватит и полтины в месяц, чтобы пить квасу и быть по воскресеньям пьяным.
Однако государь отпускную не давал до тех пор, пока палач не подыщет замену.
А это оказалось самым трудным — не шел народ в заплечных дел мастера! Не могли прельстить ни большой оклад, ни обещание пожаловать поместьем близ Москвы. Не было охотников! И старый палач сослепу продолжал обрубать носы и уши приговоренным, продлевая тем самым их страдания.
Каждый день глашатай с Лобного места объявлял о том, что государь призывает на службу заплечного мастера, но толпа оставалась равнодушной к этому воззванию.