Жестокий мир кино (Лaтepнa магика)
Шрифт:
«Тюрьма». 1948–1949. «Это драма о душе, фильм — фарс о человеке, запертом в комнате, где ему приходится переживать ужасы». Курт Масрельес и Стиг Улин
«Музыка во тьме». 1947. Май Сеттерлинг и Биргер Мальмстен
«Улыбка летней ночи». 1955. «Фильм о том, что можно любить друг друга, не будучи в состоянии жить вместе». Бьёрн Бьельфвенстам, Харриет Андерссон и Улла Якобссон
«Летняя
Налет подлинной нежности усиливает Май — Бритт Нильссон»
«Вечер шутов». «Фильм относительно искренний и бесстыдно личный». На снимке в центре — Андерс Эк и Гудрун Брост
«Седьмая печать». 1956. «Картина огненным вихрем пронеслась по всему миру. Она вызвала сильнейшую реакцию у людей — отразила их собственную раздвоенность и боль»
Смерть и Рыцарь (Бенгт Экерут и Макс фон Сюдов)
«Земляничная поляна». 1957. «Главная движущая сила фильма — отчаянная попытка оправдаться перед родителями». Исак Борг — Виктор Шёстрём
«Сегодня мне кажется, что в „персоне“- И ПОЗДНЕЕ В „ШЕПОТАХ И КРИКАХ“ – Я ДОСТИГ СВОЕГО ПРЕДЕЛА»
«Персона». 1965. Лив Ульман и Биби Андерссон
«Я решил скомбинировать освещенные половинки лица моих героинь так, чтобы они слились в одно лицо»
«Шепоты и крики». 1971
«Летом 1975 года я прочитал биографию Адольфа Гитлера. Проклятая жизнь, ад, на дворе ноябрь 1923 года, все перевернулось с ног на голову…» Лив Ульман в роли проститутки
«Осенняя соната». 1977. «Ингрид Бергман была удивительным человеком: щедрым, широким и высокоодаренным».
На снимке — Ингмар Бергман с Ингрид Бергман на репетиции
«Талант в ней бил через край». Момент съемок с Ингрид Тулин. «Шепоты и крики»
«Лицом к лицу». 1975. «Дино де Лаурентис поинтересовался: “Над чем ты сейчас работаешь?” — “Психологический триллер о нервном расстройстве”. — “Грандиозно!” — сказал он. И мы подписали контракт».
На снимке — Туре Сегельке и Лив Ульма
«Мои фильмы 70–х годов страдают одним общим недостатком — неспособностью изобразить на экране счастливую молодость»
«Прикосновение». 1970. Биби Андерссон с Эллиотом Гулдом
«Из жизни марионеток». 1979–1980. Роберт Ацторн и Кристине Бухеггер
Мой последний триумф — «Фанни и Александр». 1981–1982. «У картины два крестных отца. Один из них — Гофман. Второй — конечно же, Диккенс». На снимке — финальная сцен
а
«…Хочу
быть человеком, не укладывающимся в привычные рамки»ливыми гнусностями, вызывавшими чуть ли не восхищение. Но были и исключения!
Несколько замечаний: первые мои постановки действительно были не особенно удачны. Неуверенные, скучно — традиционные. Это породило, естественно, полнейшее замешательство. Кроме того, я принципиально отказывался объяснять замысел своих спектаклей, что привело к еще большему раздражению.
Потом я стал работать лучше, иногда добивался и настоящих удач, но непоправимое уже произошло. Этот несносный скандинав, думающий, будто он что-то собой представляет, вызывал всеобщую досаду. И завизжала в ушах брань, а на премьере «Фрекен Жюли» меня освистали — удивительно бодрящее переживание.
Режиссер обязан выходить на поклоны вместе с артистами, во всяком случае на премьере. В противном случае возникает раскол. Сначала выходят актеры, получая свою долю аплодисментов и криков «браво!». Затем выхожу я — и зал разражается оглушительным свистом и криками негодования. Что делать в таком случае? Ничего. Стоишь и глупо улыбаешься. Но мысль работает. Сейчас, Бергман, сейчас ты переживаешь нечто новое. Все-таки приятно, что люди могут так бесноваться. Ни из-за чего. Из-за Гекубы.
Пол сцены заляпан чудовищными соплями. Бедный призрак Ибсена с трудом отдирает ноги от липкой гадости. Сопли символизируют, как ясно каждому, буржуазный декаданс. Под больничной койкой отец Гамлета тискает Призрака, конечно же, голого. Плановый спектакль «Венецианский купец» завершается на плацу в близлежащем концентрационном лагере Дахау, публику везут туда в автобусах. По окончании Шейлок остается в одиночестве, одетый в лагерную форму, освещенный прожекторами. Вагнеровский «Летучий Голландец» начинается в просторной бидер — майеровской гостиной, куда с грохотом, ломая стены, въезжает корабль. В «Гибели “Титаника”» Энценсбергера посреди сцены установлен громадный аквариум, в котором плавает страшенный карп. По мере развития катастрофических событий актеры по одному присоединяются к карпу. В том же театре «Фрекен Жюли» играют как трехчасовой фарс в стиле немого кино. У актеров лица вымазаны белилами, они непрерывно орут и жестикулируют словно ненормальные. И так далее. И так далее. Сперва немного удивляешься. Потом соображаешь, что это прекрасная немецкая традиция, упорная, живучая. Абсолютная свобода, постоянное сомнение во всем, приправленные профессиональным отчаянием.
Для варвара с севера, впитавшего с молоком матери верность слову, это чудовищно. Но забавно.
Публика беснуется от негодования или восторга, критики беснуются от негодования или восторга, у тебя же горит голова, земля уходит из-под ног: что же это я вижу, что же это я слышу, это я или…
Постепенно созревает решение — надо же, черт возьми, определиться, все так делают и прекрасно себя чувствуют, даже если на следующий день меняют точку зрения и утверждают противное. Итак: большая часть того, что обрушивается на мою голову с немецкой сцены, — никакая не абсолютная свобода, а абсолютный невроз.
Да и как иначе этим беднягам заставить зрителей и, прежде всего, критиков хоть бровью повести? Молодому режиссеру поручается ответственное задание — поставить «Разбитый кувшин». Сам он его видел в семи различных постановках. Он знает, что зрители с детских лет посмотрели двадцать один вариант, а раздираемые зевотой критики — пятьдесят восемь. Значит, чтобы показать свое собственное лицо, надо набраться наглости.
Это — не свобода.
А посреди этого хаоса расцветают великие театральные переживания, гениальные интерпретации, смелые, взрывные находки.
Люди ходят в театр, сетуют или радуются. Или сетуют и радуются. Пресса не отстает. Без передышки разражаются театральные кризисы местного значения, скандал следует за скандалом, насилуют критики, насилуют критиков, короче говоря — кромешный ад. Бесконечные кризисы, но подлинного кризиса, пожалуй, нет.
Рождаясь в пустынях Африки, горячий ветер проносится через Италию, взбирается на Альпы, отдавая им свою влагу, расплавленным металлом катится по высокогорью и обрушивается на Мюнхен. Утром может быть дождь пополам со снегом, два градуса мороза, днем, когда ты выползаешь из мрака театра на улицу, — температура перевалила за 20 градусов тепла, и воздух дрожит от прозрачного едкого жара. Альпийская гряда так близко, что, кажется, можно достать рукой. Люди и животные сходят слегка с ума, но, увы, не самым приятным образом. Увеличивается число дорожных происшествий, откладываются важные операции, растет кривая самоубийств, добродушные собаки кусаются, а кошки испускают молнии. Репетиции в театре больше, чем обычно, заряжены эмоциями. Город наэлектризован, меня же поражает бессонница и бешенство.