Жила-была девочка, и звали ее Алёшка
Шрифт:
— Но я… Я совсем все неправильно сделала, Яр, — на секунду тень сомнений омрачает радость нашей встречи и мне начинает казаться, что он просто не все знает, иначе никогда бы не одобрил мое добровольное затворничество и отказ от борьбы. — Я же сошла со своей дороги, полностью, совсем. Отказалась от всего, что было важным для меня, от всех убеждений и ценностей — и этим испортила жизнь не только себе. Зачем, вообще, нужен такой опыт… Кому он может быть полезен, чему может научить?
— Что-то я не вижу, чтобы ты отказалась прямо от всех своих убеждений — вот же, споришь со мной, совсем как раньше, — насмешливо фыркает Ярослав и тут же тепло улыбается, чтобы я не воспринимала его слова всерьёз. — Думаешь, ты одна такая, самая страшная преступница во вселенной? Не смеши меня, Лекс! Да каждый второй…что там…первый хоть раз да совершал подобное преступление против себя. Кто в мелочах, кто масштабом покрупнее. И что? Да может, это качество человеческой натуры такое — взять и подставить под удар самое дорогое,
— Посмотри только, Лекс. Посмотри на все эти окна. За каждым из них — своя маленькая жизнь, — взволнованно говорит Ярослав, и я вижу, каким долгим и пристальным взглядом он смотрит, как на стёклах мириадами отражений рассыпаются солнечные лучи. — Знаешь, я по-прежнему люблю наблюдать за людьми, когда они думают, что их никто не видит — никак не могу побороть в себе эту маленькую слабость, — в его голосе проступает едва уловимая грусть и я понимаю, что он все ещё вспоминает свою человеческую жизнь. И, может быть, совсем немного скучает по ней, как по одному из прекрасных моментов вечности, который уже не вернёшь.
— И что ты думаешь, я видел чаще всего, пока гулял тут по крышам без тебя? Много радостных и весёлых людей, проживающих каждый день как последний? Ведь у большинства из них есть все, что нужно для счастья! Но как бы не так, Лекс. Как бы не так.
— Когда-то ты сказал мне, что за каждым из этих окон скрывается только фарс и враньё, а на самом деле наш мир — залакированная подделка под счастье. Но я не поверила тебе. Я и сейчас не верю. Мало того, ты тоже не веришь, Яр, я же помню, как ты не раз мне об этом говорил.
— Все-то ты помнишь, Лекс, никаких с тобой интриг и загадок! — вновь дразнит меня он, не открывая взгляда от жилых кварталов. — Но и сейчас я снова мог бы повторить эти слова абсолютно искренне, только смысл в них вложил бы другой. Мир — всего лишь подделка под счастье для того, кто его больше не ищет. Не для тех, кто ошибся, предал или потерял себя, а для тех, кто успокоился, смирился с этим, Лекс. Решил, что тянуть лямку, вздыхать, о том, что бывали дни весёлые, да быстро прошли, вокруг одни проблемы, серость и скукотища — это норма. А что? Все так живут, лучше синица в руке, чем журавль в небе, и, вообще, жизнь — это тебе не хихоньки-хаханьки, а тяжёлый, понимаешь, труд! — Ярослав вновь важно воздевает палец к небу и становится похожим на поучающего ментора, от чего я не выдерживаю и тихо посмеиваюсь, прикрыв ладонью рот.
— Но есть же и другие, Лекс, — беспечно встряхивая волосами, Яр поднимает голову кверху и жмурится в лучах заходящего солнца. — Те, кого не устраивают подделки. И они всегда хотят настоящего. Они тоже ошибаются и больно падают, многое теряют и уходят от себя так далеко, что, кажется, уже и не вернуться. Но что-то глубоко внутри продолжает их мучить — и они не прячутся от этого чувства, не забивают его поддельной радостью, не принимают за чистую монету убеждение «Все так живут» — и в какой-то миг осознают, что еще не поздно вернуться назад, к той развилке, где что-то пошло не так. И всеми силами, не обращая внимания на трудности или насмешки, пытаются вернуть то, что для них важно. Бросают опостылевшую работу, насиженное место, перечёркивают все старое, каким бы благополучным оно ни казалось. Да, жизнь бьет их и на этом пути, словно проверяя, насколько сильно их желание вновь найти себя. Но больше, чем трудности, их пугает серость и пустота, в которой они оказались, погнавшись за простыми решениями. И они находят, то, за чем шли. Рано или поздно, обязательно находят — даже больше, чем ожидали. А вторые так и живут себе, убегая от проблем, превращаясь в тень себя самих, даже не представляя, кем могли бы стать, какой жизнью могли бы жить, если бы не тряслись, как зайцы от одной только мысли о переменах. А самое смешное и грустное в этом всем — это то, что решиться на перемены гораздо легче, чем кажется. Что-то по-настоящему важное, способное подтолкнуть к первому шагу, всегда находится очень близко — вот же, смотри, смотри сама!
Яр снова хватает меня за руку, разворачивая немного вправо, и показывает на одну из многоэтажек:
— Вот там живет одна талантливая актриса, которая уже и забыла, что когда-то хотела играть на сцене. А в ее почтовом ящике лежит приглашение на пробное занятие по актёрскому мастерству. Не первое, не второе и не третье уже лежит —
но она выбрасывает всю эту «рекламу» даже не читая, потому что считает все это глупостью. Она смеётся над тем, какой наивной была в детстве, мечтая о сцене, и рассказывает детям, что нашла своё счастье в них. А они уже давно мечтают разбежаться, каждый в свою жизнь, но только она не даёт им этого сделать, постоянно отыгрывая то болезнь, то истерику, то такое скорбное согласие, что ни у одного из них не хватает сил преступить родительский порог. Талантливая актриса, я же говорю, превратившая свой дом в театр, звонок на антракт в котором не прозвенит никогда. Или ещё, Лекс, смотри! Тут у нас преинтереснейший дядька, гениальный изобретатель — говорю тебе, гениальный! — Ярослав увлечённо тянет меня влево, к другому краю крыши и показывает рукой уже в другом направлении, и постепенно мне начинает казаться, что тоже вижу их — тех людей, о которых он говорит.Я растерянно хлопаю глазами, чтобы прогнать наваждение, но оно не проходит, и я замираю от восторга. Я действительно могу заглянуть в каждое окно, приблизить происходящее за ним, и прочитать в глазах у живущих там их истинные желания и в то же время почувствовать острый укол боли и разочарования от того, как редко они совпадают с реальностью.
— Смотри, смотри, вот он — ну ни за что не скажешь, что это великий ум эпохи, да, Лекс? Да он и сам в это никогда не поверит уже. Слишком привык! И поверил, что он бестолковый, никчемный, ни толку от него, ни денег, бестолочь и лентяй, только бы ему с мужиками в гараже пьянствовать. А у него там, между прочим, пара изобретений завалялась, на которые сын соседа предлагал ему оформить патент, да только тот отказался. Струсил. Да и жена сказала, что сосед этот пьяница, а сын у него бандит, денег наворовался, и его обворует, гараж отожмёт, а следом квартиру, по миру всю семью пустит. Вот он и пьет по вечерам себе, без лишних волнений и проблем, картошку в мундирах чистит на чертежах изобретений, до которых кто-то другой спустя не один десяток, а то и сотню лет, додумается. А вот ещё, ещё, Лекс! О, у меня их много, вот таких талантов… Они же как отсыревший порох, понимаешь? Могли быть такие искры — а вместо этого… сама видишь. И это только поблизости! А сколько их по всему миру, ты хоть можешь представить? Сколько фейерверка не взорвалось, какой праздник мог бы получиться, если бы хоть у половины из них хватило смелости!
— Погоди, погоди, Яр… А это кто? — увлёкшись новой игрой, я сама не замечаю, как начинаю выискивать в окнах новые лица и новые судьбы, и понимаю, что это — как раз то самое занятие, за которым можно было бы провести вечность.
— Где? Ах, вон там… А это, понимаешь ли, композитор. Нет, ты только вслушайся в это слово, оно даже звучит неприлично — композит-тор! Нормальные люди в композиторы не идут, у них один разврат и пьянство на уме, денег нет, а ещё все композиторы спят друг с другом. Ну иногда ещё с танцорами, которые ещё большие извращенцы и ненастоящие мужики — их бы на стройку, там быстро из них всю дурь повыбили бы! Именно это ему твердят в семье последние лет десять — и вуаля! Что мы видим? Композитор поступает на банкира! Ты только посмотри, как ему это нравится, с каким восторгом он зубрит учебник экономики! Истинная трагедия, Лекс, достойная пера великого драматурга, живущего, кстати, в соседнем квартале и торгующего запчастями на авторынке. Ну, не жизнь, а сказка, просто закачаешься!
Горькая ирония в его словах заставляет меня задержаться взглядом на лице молодого музыканта и уловить в его взгляде задумчивую отрешённостью — этого достаточно, чтобы понять, что его и сейчас не оставили сомнения, что автоматизм нелюбимой рутины все ещё не стал для него привычным.
— Яр, послушай… А ведь он все ещё сомневается. Как думаешь, есть что-нибудь такое… что заставило бы его хоть немного сомневаться и дальше. Чтобы он не до конца поверил в свою никчёмность, не обесценил свою мечту?
— Это все только внутри него, Лекс. Выбор — это всегда перекрёсток, на котором мы действительно свободны в принятии решения, но несвободны от последствий, с которыми потом придётся жить. Наверное, это плохая новость, — смеётся Ярослав. — А хорошая — в том, что к перекрестку всегда можно попробовать вернуться и переиграть всё. Главное только захотеть. Видишь, Лекс, я снова говорю банальностями.
— Но тяжело быть оригинальным, когда речь заходит о главном, — подхватываю я его и мы вместе заканчиваем фразу.
В этот момент я ловлю на себе чей-то взгляд, сквозь расстояние и привычные границы реальности, и поворачивая голову, почти встречаюсь глазами с музыкантом, о котором говорим мы с Яром. Отложив учебник, он сидит в напряжении, словно прислушивается к чему-то — и рядом слышу взволнованный шёпот Ярослава:
— Лекс, ты видишь, видишь это? Он что, раскусил нас? Он как-то понял, что мы за ним наблюдаем? Но этого не может быть, Лекс! Это же совсем-совсем, абсолютно невозможно!
— Яр… — от волнения я крепко сжимаю его руку, наблюдая, как медленно отодвигая стул, юноша встаёт, подходит к стенному шкафу, достаёт оттуда небольшую папку, и открывает её, извлекая партитуры. Несколько минут он смотрит на нотные записи с едва уловимой улыбкой, после чего медленно, будто не до конца доверяя себе, кладёт тетради на стол. — Ты сам себе противоречишь. Ты же только что говорил — если очень захотеть, то в мире нет ничего невозможного.