Жили-были на войне
Шрифт:
Остались позади одинокие фигуры немцев, не успевших эвакуироваться, а иногда и прятавшихся от принудительной эвакуации, веривших в освободительную миссию нашей, первой в истории человечества “истинно народной” армии. Были и такие. Их было немного, и все же – были.
Но армия несла не только освобождение.
Там, в безлюдных к моменту нашего прихода городах и поселках с бродящими по булыжным мостовым коровами и козами, остались и убитый у дверей своего дома старик с красным бантом на лацкане пиджака и портретом Розы Люксембург в руке, и хромая девочка, изнасилованная четыре раза в течение суток, и всякий раз – двоими или троими.
Постепенно, по мере продвижения нашей армии на запад, города становились многолюдней. Вряд ли сыграл
Война кончалась. А уверенность в естественности, даже едва ли не божественности “неотъемлемого права победителей” странным образом разделяли с победителями подчас и побежденные. Случалось, что при первом же появлении нашего солдата, не дожидаясь требования или насилия, молодая немка сама раздевалась, с готовностью и даже с покорной и заискивающей улыбкой.
И все же то, что происходило в этом белом от простыней городе, было ни на что не похоже. Мы проехали на своих машинах по празднично ликующему городу, так ничего и не поняв.
Лишь через много лет, попав в уже мирную Германию, я нашел ответ на мучившую меня когда-то загадку. Город, который встречал нас столь радостно, был Бауцен, центр округа, населенного полабскими славянами, славянский островок в тевтонском море.
Для жителей Бауцена мы, русские, были не врагами, а братьями по крови. Славянское происхождение позволяло им и радоваться, и рассчитывать на некоторые послабления и преимущества по сравнению с настоящими немцами.
К сожалению, они не догадывались, что русский солдат не очень-то разбирается в этнических и этнографических проблемах и для него каждый, кто живет по эту сторону границы, – немец и никем другим быть не может, если только он не угнанный в рабство русский или не пленный француз, англичанин или американец.
Так что если статус славянского меньшинства в какой-то мере мог бы и учитываться в неких высших инстанциях, то для рядового солдата эти люди были немцами, и только немцами, со всеми вытекающими из этого последствиями. Война все-таки не совсем закончилась. До полного конца оставался почти целый месяц.
Бауцен остался позади, и мы выехали к Эльбе, или к Лабе, как называли ее славяне, когда-то населявшие эти земли вплоть до Лейпцига, который в те времена назывался почти по-русски – Липск.
Мгновение
Это было давно, в самой ранней моей молодости. Я шел по Арбату, и, как это часто бывает именно в ранней молодости, меня одолевали самые мрачные мысли – не вполне осознанные сомнения в себе, в своем будущем, да и вообще в самом смысле существования. Был вечер, солнце стояло низко, и только окна в верхних этажах по левой стороне Арбата отражали его предзакатный свет.
Не помню, откуда и куда я шел, может быть, ходил в кино, а может, просто бродил по улицам. И вдруг увидел девушку. Она шла навстречу, размахивая маленькой, на тонком ремешке, сумочкой, в белом, расцвеченном синими васильками платьице. Я увидел ее и остановился. Остановило ее лицо. Нет, она вовсе не была красавицей. Просто она сияла. Сияла… Нет, это не то слово. Не знаю, как это описать. На лице ее отражалась радость. Радость жизни. И желание поделиться этой радостью с первым встречным, со всеми!
Взглянув на меня, она улыбнулась. Мне. Именно мне. И прошла мимо. Вот и все. Прошла, а я долго стоял и смотрел ей вслед. Мрачные мысли куда-то исчезли, мне сделалось легко и
весело. Я пошел дальше, что-то насвистывая.Мгновение…
Но это мгновение осталось в памяти на всю жизнь.
Как и те несколько дней на берегу Днепра, у переправы на Букринском плацдарме, в октябре сорок третьего года. Всего несколько дней – по существу, тоже мгновение.
Последний паром замкнул цепочку моста в полной темноте. Издалека доносился рокот приближающихся танков. Я шел от моста, мимо замаскированных зениток, увязая в песке, не уверенный, что в этой кромешной тьме разыщу свое жилище.
Невдалеке от берега, среди помятых, поломанных кустов ивняка, стояла большая квадратная палатка. У входа – белый флажок с красным крестом, еле различимый в темноте. Пункт первой помощи.
Чтобы попасть к себе, надо было пройти от палатки еще метров триста в глубь рощицы. Я остановился, пытаясь сориентироваться, и вдруг услышал высокий, едва ли не мальчишеский голос, читающий стихи.
…До двухНесметного неба мигали богатства.Но вот петухи начинали пугатьсяПотемок и силились скрыть перепуг,Но в глотке рвались холостые фугасы,И страх фистулой голосил от потуг,И гасли стожары, и, как по заказу,С лицом пучеглазого свечегасаПоказывался на опушке пастух.Я тоже любил…Я стоял и слушал, глядя вверх, на то самое небо с несметными богатствами звезд, но разрезанное красноватыми линиями трассирующих очередей, наполненное гулом невидимых, высоко летящих бомбардировщиков.
А юношеский голос продолжал:
…и она пока ещеЖива, может статься…Я тоже любил. Но ее уже нет…
Задерживаясь у нее допоздна, я возвращался с улицы Грановского к себе в Останкино светлыми июньскими ночами и, чтобы не замечать время и расстояние, читал про себя стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Маяковского, Багрицкого, Пастернака. Хватало на всю двухчасовую дорогу, хватило бы и на более долгую. И эти, которые тогда еще не были для меня наполнены смыслом и которые сейчас доносились до меня из санитарной палатки:
По-прежнему давнее кажется давешним.По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,Безумствует быль, притворяясь не знающей,Что больше она уж у нас не жилица…Какое-то время в палатке царило молчание. Потом женский голос произнес с выдохом: “Хорошо!” И чуть позже: “Еще!”
Я боролся с желанием откинуть полог и войти. Не вошел. Стоял и слушал.
Мне хочется домой, в огромностьКвартиры, наводящей грусть…– Не надо! – оборвал чтение женский голос. – Об этом не надо.
– Да, пожалуй, – согласился тот, кто читал. Оба замолчали. Уже отчетливо, совсем близко, раздавался скрежет и урчание подходящих к мосту танков.
Я уже дотронулся до брезентового полотнища, прикрывающего вход в палатку, чтобы войти и взглянуть на того, кто читал Пастернака, и на ту, что слушала.
Не решился. Ушел.
Я лежал в одном из шалашей, оставленных теми, кто первыми форсировали Днепр и сейчас вели бой на плацдарме. Крытые ивовыми ветками шалаши сливались с невысоким кустарником и были неразличимы для самолетов. Крохотный шалашик, почти нора. Пахло прелыми, засохшими листьями, вялой травой, служившей подстилкой. Я лежал и повторял про себя только что услышанные стихи.